Марина
ЛОБАНОВА. Со смертью
наперегонки (продолжение
- 2)
(начало
см. здесь: http://www.anticompromat.org/raznoe/lobanova1.htm
и здесь:
http://www.anticompromat.org/raznoe/lobanova2.htm)
Война
миров
В
Курилке Неизвестно-Чья-Дочь
поучала
благодарных
слушательниц:
звучал
детальный
инструктаж
КАК-ОТЛОВИТЬ-КРОКОДИЛА.
Тонкая
штучка: тут
тебе и
психология
конфликта, и
игровое поведение,
и всякие там
дамские
ухищрения (последнее,
впрочем,–
абстракция
чистой воды:
от макияжа Неизвестно-Чьей-Дочери
даже наши
дальтоники
падают в
обморок). Аудитория
подобралась
внимательная,
кое–кто
конспектировал.
Прочитав
полезный
курс Неизвестно-Чья-Дочь
отбыла восвояси.
«К защите
кандидатской
готовится,–
произнес
кто–то с
завистливой
тоской,
провожая
взглядом многопудовый
круп,
сотрясаемый
деловитой
рысцой, – уже в
плане
Всенужного-Института
стоит». Шепотом
было также
произнесено
«Кащей» и «Критик».
Но
лекция была
вскоре
забыта. Пошли
иные, совсем
серьезные
дела. «Кащей
сбесился»,–
гласила полуофициальная
версия.
Ослепив
всех-всех-всех
после летних
каникул
небесно-голубыми
джинсами в
обтяжку, он
улетучился –
даже со своих
лекций,
которые сам
же обьявил.
Гадали-гадали,
решили:
видно,
все-таки разводится.
Да и пора, мой
друг, пора! не
говоря о всяких-там-приблудно-приезженьких-студенточках-аспиранточках,
как-никак Известно-Чья-Дочь
уж полгода
как родила...
Кафедра,
правда,
поначалу
взяла ложный след:
решили, от Само-Нашего-Самурая,
с которым Известно-Чья-Дочь
долгое время
очень даже
дружила, но
потом, спасибо,
она сама всех
просветила:
устроила дома
коллективный
просмотр
документального
фильма – лучшие
видеокамеры страны
(о том, чья она
дочь, стало
известно давно:
нашлись тут
недовольные –
бумаги, видите
ли, она как-то
не так
оформляет,
так на тебе,
выкуси: «Уголовный
Кодекс по
отношению к родственникам
Известно-Кого
недействителен!»)
запечатлели
незабываемое
событие: разрешение
от бремени Известно-Чьей-Дочери
в Само-Настоящей
Клинике. Заодно
было подтверждено:
отец – Кащей! «Ну,
-- подумали
наши,–
разведется,
как пить-дать
разведется».
Пари заключали:
«когда?»
Параллельно,
правда, протекали
у Кащея еще
два-три
каких-то
романа, да и
Маргариту
он почему-то
по нескольку раз
в неделю к
себе в класс
вызывал (мы
ее как-то
спросили, а
она только
рукой
махнула и
произнесла
совсем непонятное:
«Дьявол!» – да
так зло! мы
даже перепугались),
поговаривали
еще о
каком-то
аборте, но
это же
несерьезно,
граждане,
различать надо!
к тому же, он у
нас эксперт
по
симультанно-сукцессивному!
И вдруг:
Кащей сгинул
бесследно, Известно-Чья-Дочь
в нокдауне:
не только
развелся, но
уже и женился
– на Неизвестно-Чьей-Дочери!
«Каратэ!» -- как
говорят наши
Самураи. Тут
и припомнили
все, как Неизвестно-Чья-Дочь
инструктаж
КАК-ОТЛОВИТЬ-КРОКОДИЛА
в Курилке проводила...
кое-кто вроде
даже видел,
как ее Неизвестный
Папа в класс
к Кащею
входил, а как
вышел – у
Кащея морда
на затылок
свернута...
кое-кто даже
слышал –
замочные
скважины у
нас квадрофонические!
– «Выбирайте,
мол: у меня
дочь, у вас
кафедра». Но все
это было
потом. Уж и
хлопали себя
по лбу наши
мудрецы-спорщики:
как раньше-то
не
догадались!
уж и трещали
по углам
сороки-сплетницы...
Но,
опомнившись
от удара,
зауважали Неизвестно-Чью-Дочь
невеpоятно.
Некоторые
дамы даже
спешно ее
макияж
скопировали,
а за
конспектами
КАК-ОТЛОВИТЬ-КРОКОДИЛА
в Читалке
очередь
выстроилась.
Возникали,
правда, позже
какие–то
диссонансы: и
вроде старая
жена Кащея –
его прежний секретариат
и прислуга за
все,
жаловалась:
молодожены
пытаются
квартиру у
нее с детьми
отнять, да
еще и сам
Кащей слегда
подгадил:
снова начал
бегать кросс
в
Измайловском
парке – он у
нас «очень
спортивный и
моложавый»,
как
выражаются
наши
профсоюзные
леди, с
очередной
студенточкой–аспиранточкой,
ей жалуючись:
какой, мол, я
несчастный,
меня Неизвестно-Чья-Дочь
на себе
обманом–угрозами
жениться
вынудила,
теперь мне от
нее долго не
отвязаться! а
одновременно
во
Всенужном–Институте
зарыдала на
груди у Стукоручки
его молодая
жена: «Необходимо
подключить
общественность,
принять
срочные меры:
он меня
бросил, не
успев
жениться!» Но
все опять
успокоилось:
то ли Стукоручка
институтских
людоедов
вовремя
подключила,
то ли вновь Неизвестный
Папа
выбирать
между
дочерью и
кафедрой предложил...
И вот, чин–чином:
уже побывал
Кащей на
приеме у
Разварной-Осетрины,
представился:
мол, так и так,
я муж вашей
аспирантки,
а затем – с
Богом! – и
диссертация
защитилась, и
Неизвестно-Чья-Дочь
в
правительственный
список
научных загранкомандировок
внесена была.
Осознал Кащей,
на каком
Само–Нужном–Кадре
женат, – сам же
с гордостью
теперь об
этом повсюду
трубит!
(Из дневника
Друга)
Вновь
вернулся я
поневоле к
своим
любимым ролям
Максима–Исповедника
и Шерлока
Холмса. Так
уж
получилось,
что меня
навестила одна
из жертв Кащея.
–
Темный он
тип, не
находите? –
забросил я
крючок.– Тут
недавно наши
ветераны
собирались,
а его не было.
Я еще
спросил: он
участник
войны или
нет? мол,
поздравлять
от кафедры
или как? –
Порылись в
списке и
сказали:
«никак нет!» А
его сокурсники
помнят, что
он объявился
у них в
группе в
гимнастерке,
сапогах и
шинели где–то
году в 1947.
– Да,
ему два года
потребовалось,
чтобы училище
в провинции
закончить,–
простодушно
сообщила моя
собеседница.
Помолчав,
прибавила: –
Впрочем,
действительно,
многое в нем
непонятно...
Знаете, это
дело давнее,
но когда–то он
мне очень
доверял. И в
разговорах
со мной мелькнуло
несколько
странных
фраз: то
описывал он,
как в начале
войны с
кем–то в
жарко натопленной
избе самогон
месяцами
глушил, салом
его заедая,
то каких–то
окрестных
пьяных баб
поминал... Как
это могло
быть? во
время
отступления,
кровопролитных
боев?
Наш
Учитель
постоянно
нам внушал: –
Учитесь читать
и слушать.
Большинство
людей этого совершенно
не умеет:
либо они ждут
от
собеседника
подтверждения
собственным
мыслям и
идеям, либо
плетутся в
хвосте у
расхожих
истин и штампов.
Да и лень
думать! куда
проще – как
все, как привычно,
как принято.
Ведите
разговор с
каждым
текстом!
Задавайте
вопросы! Один
ваш монолог
никому не
интересен –
нужен
диалог... Но и
сам текст,
как правило, не
сводится к
одной плоскости
– в нем скрыто
много
голосов,–
вспомните Бахтина!
Ваша задача –
уловить их,
понять, в чем
они
согласуются
и в чем
противоречат
друг другу...
Очень
полезно дать
людям поговорить
– они сами все
про себя
расскажут,
если не
прямым
текстом, то
оговорками,
запинками,
паузами, замалчиванием.
Будьте
любопытны!
Да,
задала мне
задачку
Жертва Кащея!
Как это
никому до сих
пор в голову
не приходило,
что с ним
нечисто? Картинка
военно–тылового
разврата не
давала покоя
-- обратился
за справкой к
дяде. «А
откуда он? А,
ну тогда все
просто:
охранник в
лагере. Все
сходится – и
самогон, и
сало, и бабы».
То–то
сокурсники
так его
боялись:
невежественный
парень без
какого–либо
намека на профессиональные
данные только
и мог, что
записывать
все, что
говорилось в
его
присутствии...
Что ж,
карьеру он
сделал и
впрямь
ослепительную.
Венок
сонетов
(Из дневника
Друга)
I
Сиреневые
комья
брызжат
нежным
светом,
В
изнеможенье
грезят.
Дремлет
полумгла.
Застенчив
день. Зима
прохладу
сберегла
В
оградах
каменных с
загадочным
секретом.
Пуглив
и сумрачен, в
тумане
непрогретом –
Сад
Прозерпины.
Там ленивая
пчела
В
бездонном
забытьи, лишь
липа отцвела,
Не
вьется
золотым и
гибким
пируэтом.
Багряный
луч разбил
медвяные
кристаллы.
Вновь
стужа –
нищенка, сума
ее пуста,
Ключ
от затворов
выскользнул
из рук усталых.
Теплом
разбуженная,
вздрогнет
короста,
Замрет
и выдохнет в
прозрачный
воздух талый
Закрученный
клубок
упругого
листа.
II
Закрученный
клубок
упругого
листа
Пробился
из оков,
ликует в
щедром
всплеске,
Резьбой
нарядной
радует. В
сиянье
резком
Упряма
прозелень
раскрытого
пласта.
Торжественно
струятся в
прорези
креста
Побеги
ловкие,
ломают почки
с треском,
Схлестнулись
кружевной
решеткой.
Нервным
блеском
Искрится
позолота,
трепетно
чиста.
Плетенье
прутьев ей
противится
умело,
Уходит
в тень и мрак
торопит
неспроста –
Поднять
завесу время
наконец
приспело,
Минует
оторопь и
немота поста.
Шевелится
рассвет –
весны
посланец
смелый,
Шурша,
прорвал
пространство
черного куста.
III
Шурша,
прорвал
пространство
черного куста
Сноп
длинных
острых игл.
Расшитым
покрывалом
Прикрылись
сучья.
Бережная
кисть
вплетала
Серебряный
мазок в
укромные
места.
Накалена
слюда –
жасминные
уста,
Рукав
развернут
белоснежным
опахалом.
Бурлящая
луна потоки
разливала
Бескрайнею
рекой – не
отыскать
моста.
Несбыточность
желаний
смутных всем
ясна:
Не
перейти
черты, не
преступить
запрета,
Зимы
не возвратить
– она лежит
мертва.
Давно
ручьи
иссякли –
верная
примета,
Что
солнце жадно
выпило весну
до дна
И
желтизною
стрел нам
предвещает
лето.
IV
И
желтизною
стрел нам
предвещает
лето
Внезапный
зной. В
серьгах
ольховых
охру жжет,
В
кипенье
розовое
вишни окунет,
Спалит
дотла и
сплошь
засыпет
звездоцветом.
В
углях осядет
пена.
Траурная
мета
Застынет.
Вновь пожар
по венам
полоснет –
Запекшаяся
кровь по
каплям вся
стечет,
И
четки
сладких ягод
затвердят
заветы.
Пылающий
витраж
зажегся на
горе,
Хранит
ревниво,
пламенея без
ответа,
В
заклятье
грозном
тайну, в
огненной
смоле.
Раздался
клич, десница
властная
воздета –
Погасло
зарево. В
дымящейся
золе
Синеют
жемчуга –
росой трава
одета.
V
Синеют
жемчуга – росой
трава одета.
Сердечком
земляника
вышила узор,
Мозаикой
застелен
луговой
ковер,
Тропа
змеится в
нем, украдкою
продета.
Заворожа
в дурманном
мареве,
просветом
Мерцает
озеро.
Колдующий
простор
Лес
заманил на
дно, и только
дразнит взор
Мираж
лукавый –
отраженным
силуэтом.
Вальпургиева
ночь давно
прошла, но
стаей
Кружатся
призраки у
майского
шеста –
Урочный
час
бесследно
сгинуть их
заставит.
Сгребают
пепел у
потухшего
костра,
Цветы
раскидывают,
зелень
разбросают –
Пушиста
вязь ветвей,
затейливо
пестра.
VI
Пушиста
вязь ветвей,
затейливо
пестра.
В
ней, затаив
дыханье, руны
угадаем.
В
узлах
корявых
Знанье спит.
Сидим,
мечтаем,
Как
выпытать его.
Но память не
быстра.
Читаем
по слогам,
как вещая
сестра
Герою
прорицает
смерть, его
не зная.
Но
бросится в
огонь, измену
искупая,
Кольцо
златое
снимет с
мужнего
перста.
Русалки
рейнские и
гневная
Валгалла
Приснились
наяву –
легенда
прожита.
Запели
птицы, и
молчат в
земле
металлы,
Зовет
дорога,
камениста и
крута.
И
видно в
отблесках
прощально
беглых, алых:
Морозной
накипью
вспотела
береста.
VII
Морозной
накипью
вспотела
береста,
И
млечно тело
тугоствольное
блистает.
Небрежно
поведя
плечом, убор
роняет.
Трава
топорщится,
пахуча и
густа.
Седая
паутина
гнездами
свита.
Иззябшие
лоскутья
ветер зло
срывает,
Запутает
в колтун, в
корнях
кудель
сбивает,
Покров
шьет
торопливо,
ведь зима
люта.
Печально
плачет лес.
Суровой
высоты
Не
разбудить –
замолкли
птицы, песнь
пропета.
Скрипящий
ход закончен.
Колесо
судьбы
Стоит,
и рукоятка
вала не
задета.
Но
поворота
ждем и твердо
верим мы:
Парное
облако
прольется
скоро где–то.
VIII
Парное
облако
прольется
скоро где–то,
Повиснет
цепкой
мишурой в
каменьях льда.
В
проталине
звенит
веселая вода,
Бесстрастно
строгое
круговращенье
это.
Безмолвно
канули в
безжалостную
Лету
Все
жребии.
Захолодевшая
звезда
В
спокойной
глубине
застыла – без
следа
Исчезнет,
промелькнув
стремительной
кометой.
Вся
жизнь – лишь
краткий сон.
Все сходит в
прах. За все
Неумолимый
Суд готовит
нам расплату.
На
страже
Бренность. Не
укроется
никто,
Она
поглотит
всех.
Оплакивать
утрату
Смешно,
бессмысленно.
Нетленно
лишь ничто –
Незавершенность
дня,
нестойкость
аромата.
IX
Незавершенность
дня,
нестойкость
аромата:
Все
–
мимолетность,
призрак, тлен
и суета!
Угаснет
радуга.
Забудется
мечта.
Поблекнет
осенью
опаловая
мята.
И
лютня
отзвучит, и
легкий
отсвет злата
Стыдливо
скроется.
Опасная
черта!
Обманет,
обольстит
прелестная
тщета –
Закружит,
зашвырнет,
как легкий
шар, куда–то.
О,
нестерпимый
век, о, враг
бесчеловечный,
Ты
жизнью
завладел –
кидай ее,
верти!
Безмолвья,
пустоты лишь
отблеск
быстротечный,
Спеши,
душа,
беспечный мотылек,
лети!
Но
сжалься,
ветер
перемены
бесконечный:
Щемящей
прелести
весны не
замути!
X
Щемящей
прелести
весны не
замути!
Забьется
ландыш
восковыми
бубенцами,
Распустится
фиалка
грустными
глазами,
Обнявшись,
близнецы
успеют
расцвести.
Лужайку
– тянутся – нет
силы
заплести,
И
колокольчики
умоются
слезами.
В
горячечном
бреду
задушит
лепестками –
Боярышнику
рук разнять –
не развести.
На
глине
встоптанной
не высохли
следы,
Осыпалась
пыльца – вся
бабочка
измята.
Неосторожный
взмах – не
миновать
беды.
В
томленье
зыбком
гобеленного
заката
Непрочны
блики
изможденной
синевы –
Истает,
запоздалой
горечью
объята.
XI
Истает,
запоздалой
горечью
объята,
Голубизна
лугов в
беззвучной
белизне.
Подобья
смутные все
множатся в
окне –
Им
равнодушное
стекло
сковало латы.
Мы
воскрешаем
то, что жило в
нас когда–то.
Там
доброта не
ревновала к
красоте –
Неразделимый
мир в
извечной
правоте,
Где
слово
истинно, а
мысль не
виновата.
Не
отпускай
изменчивое
отраженье,
Свой
ток,
журчанье,
переливы
прекрати –
Увидеть
дай воочию
преображенье!
Пока
не сказано
последнее
«прости»,
Запечатлеет
гладь
живительное
пенье,
Безвременье
зеркал
успеет
изойти!
XII
Безвременье
зеркал
успеет
изойти,
Пока
мы повторяем
отзвуки
Иного.
Они
не стерлись в
памяти. Чутье
былого
Позволит
нам наощупь
выходы найти.
На
бездорожье
нетерпенье
укроти!
Из
лабиринта
хочешь
вырваться
глухого,
Плутая
в тупиках, на
волю выйти
снова? –
Нить
тонкую поймай,
свободу
обрети!
И
вспыхнет
ярко в небе: Радость
без конца!
Рука
протянута –
пылает Око
свято.
О,
светлый меч,
пронзающий
насквозь
сердца!
Они
возносятся,
парят – душа
крылата.
Не
отвести нам
взгляд от
грозного
лица –
Громокипяща
Вечность –
время без
возврата!
XIII
Громокипяща
Вечность –
время без
возврата.
Столбом
гудящим дым –
расплавлен
эхом звук,
Вскипели
звезды, волны
и земля
вокруг,
Фонтаном
огненным –
небесная
палата.
На
бой! Украшено
ристалище
богато,
Решается
последний
спор. Из
долгих мук
Воспрянет
Страх и
призовет
Надежду
вдруг,
Душа,
не дрогнув,
Тело примет,
словно брата.
В
ошибках,
терниях,
блужданьях и
сомненьях,
В
терзаньях
пагубных нам
суждено
расти,
В
досугах
праздных
жить и в
неусыпных
бденьях.
От
пропастей
зияющих себя
спасти –
Одно
признать и
затвердить
без
сожаленья:
Мир
дольний –
странствие,
безбрежности
пути.
XIV
Мир
дольний –
странствие,
безбрежности
пути.
В
соударенье
тел, в
движении
людском –
Земная
жизнь. Предстанешь
сжавшимся
комком –
Хоть
как–то,
человек! себя
ты ощути.
Жестокий
рок, к
безволью дух
не обрати!
В
пучине
бедствий
тонет
крохотным
ростком,
Дрожит,
колышется он
хрупким
тростником:
Дохнуть
– сломать его,
в бездолье
унести.
Есть
жизнь другая,
и нельзя ее
отнять,
Пускай
покажется
причудливым
портретом –
Гирляндам
и венкам
вовек в нем
не увять.
Очерчен
ровный круг.
Четырнадцатым
сонетом
Замкнулась
прочно цепь.
Теперь
вернемся вспять:
Сиреневые
комья
брызжат
нежным светом.
XV
Сиреневые
комья
брызжат
нежным
светом.
Закрученный
клубок
упругого
листа,
Шурша,
прорвал
пространство
черного куста
И
желтизною
стрел нам
предвещает
лето.
Синеют
жемчуга –
росой трава
одета.
Пушиста
вязь ветвей,
затейливо
пестра.
Морозной
накипью
вспотела
береста –
Парное
облако
прольется
скоро где–то.
Незавершенность
дня,
нестойкость
аромата,
Щемящей
прелести
весны не
замути! –
Истает,
запоздалой
горечью
объята.
Безвременье
зеркал
успеет
изойти.
Громокипяща
Вечность –
время без
возврата.
Мир
дольний –
странствие,
безбрежности
пути!
Этот
венок
сонетов я
обнаружил в
альбоме Красавицы.
Имени автора
– цикл
подписан
инициалами
«М. K.» – мне так и не
удалось
установить.
Скорее всего,
стихи
принадлежали
одному из
символистов,
ее
поклонников
(Гинцбург
ввел
Красавицу во
многие
петербургские
салоны).
Легко
угадываются
мотивы,
волновавшие
этот
интеллектуальный
круг: античные
мифы, Вагнер,
и т.д. Интерес
к мистериям и
Кальдерону
тоже понятен:
именно
символисты вновь
открыли
испанцев. Но совершенно неожиданны аллюзии
на Паскаля («Человек –
не более чем
самый
хрупкий
тростник,
существующий
в природе, но
это – мыслящий
тростник.
Чтобы его
раздавить, не
требуется
усилий всего
Мироздания –
одного
дуновения,
капли воды достаточно,
чтобы его
уничтожить.
Но, случись
человеку
быть
раздавленым
Мирозданием, то
в самой
гибели он
предстал бы
благороднее,
чем то, что
его
уничтожило,
обладая пониманием
превосходства
Мироздания
над собой,
которое
отсутствует
у самого
Мироздания») --
им тогда, насколько мне известно, в России никто не занимался, и явные воздействия барочной эмблематики! Кто же
все–таки этот
загадочный
«М. K.»?
Сиятельные
трупы
(Из дневника
Друга)
«В 1948
году музыканты
пострадали
меньше всех»,–
гласит легенда.
Да
полноте,
господа,
неужели так
могло быть?
Как
и все
преступные
сообщества,
Бесы позаботились
о том, чтобы
послереволюционная
Россия была
повязана
общей кровью.
Предсказал
это
Достоевский:
«Вы
вот
высчитываете
по пальцам,
из каких сил
кружки
составляются?
...подговорите
четырех
членов
кружка
укокошить
пятого, под видом
того, что тот
донесет, и
тотчас вы всех,
пролитою
кровью, как
одним узлом
свяжете.
Рабами
вашими
станут, не
посмеют
бунтовать и
отчетов
спрашивать».
Система
требовала
присяги на
верность – ею
оказывалось
участие в
терроре. С «пролетарскими
музыкантами» дело
обстояло
просто:
доносительство
входило в их
программу и
устав.
Гораздо
страшнее то,
что
произошло с
так
называемой
«старой
интеллигенцией»:
подвергнутая
незамысловатой
селекции – желаешь
получить
место у
кормушки –
входи в Систему,
готовься
доносить,
подписывать
осуждения
«врагов
народа» и т.д.,
не входишь –
становишься
«чужим»,
отщепенцем,
потенциальным
зэком. К
сожалению,
большинство
уцелевших
«порядочных
людей» из
старой
профессуры
продали
первородство
за
чечевичную похлебку.
–
Не всегда
обязательно
копаться в
архивах,–
наставлял
нас Учитель, –
очень многие
факты лежат
на
поверхности:
читайте
официальные
справочники,
смотрите, в
какие годы
человек
делал
карьеру.
Степень
падения измеряется
послужным
списком: чем
он длиннее,
чем выше
занимаемые
должности,
чем больше
титулов,
орденов,
званий, тем
продажнее «порядочный
человек».
Документы
20-х, 30-х, 40-х годов
внушили мне
стойкое
отвращение к
советской
художественной
интеллигенции;
прочтя их, я
«порядочных
людей» иначе
как «сиятельными
трупами» не
называю.
ИЗ
ВЫСТУПЛЕНИЙ
ДЕЯТЕЛЕЙ
СОВЕТСКОЙ
МУЗЫКИ
НА
СОВЕЩАНИИ В
ЦК ВКПб (1948)
А. И.
Хачатурян
«Я
хочу
подтвердить
и
констатировать,
что среди
нас... бытует
вредное
представление
о том, что
художник
опережает
свою эпоху,
что
современник может
его,
художника, и
не понимать.
Отсюда возникает
такое
отношение:
мол, ну что ж,
поймут в
будущем. Я со
всей
честностью
должен сказать,
что эти
вредные, несоветские
настроения
среди
композиторов
существуют».
А. Б.
Гольденвейзер
«... я
устал от
фальшивых
нот. Музыка,
которую зачастую
пишут наши
ведущие, а за
ними и большинство
остальных
композиторов,
нарушает ту гармонию,
которая
диктуется
естественным
музыкальным
слухом...
Когда я
слушаю
грохочущие
фальшивые
сочетания
современных
симфоний и
сонат, я с
ужасом чувствую
– страшно
сказать,– что
этими
звуками более
свойственно
выражать
идеологию
вырождающейся
культуры
Запада,
вплоть до
фашизма, чем
здоровую
природу
русского,
советского
человека...
Приведу
некоторые
примеры.
Довольно
много лет
тому назад в
детской
музыкальной
школе при
Консерватории
обучался
мальчик лет 11-12,
Миша
Меерович... В
те времена
часто
устраивались
драматические
спектакли
учащихся
школы, и Миша
писал для
этих спектаклей
музыку. Ему
было лет 11-12, он
еще не учился
композиции,
но меня
поражала его
музыка,
насыщенная
фальшивыми
нотами,–
подражание
тому, что он
слышал
вокруг себя.
Когда
Миша стал
учиться
композиции,
никто его не
направил на
путь
истинный; в
настоящее время,
когда он уже
стал
взрослым
молодым
человеком, он
пишет такую
музыку,
которой
пугаются даже
в Союзе композиторов...
Прокофьев
написал
оперу «Война
и мир», где большое
место
отведено
народно–массовым
сценам. Между
тем язык этой
музыки
чрезвычайно далек
от склада
песен
русского
народа. Даже
Платон
Каратаев
поет на
интернационально–модернистическом
«волапюке»...
В
прошлом году
я дважды
слушал в
исполнении
отличного
квартета
имени
Глазунова
новый
струнный
квартет
Свиридова и с
ужасом
услыхал все
те же
фальшивые
ноты: с
самого
начала одни
инструменты
играли в fis-moll, а другие
в то же время C-dur. Не
знаю, каким
музыкальным
чувством это
может быть
оправдано...
Я
прошу Андрея
Александровича
[Жданова] разрешить
мне
представить
ему в
ближайшее время
по всем этим
вопросам
докладную
записку...
Я
глубоко верю,
что мы найдем
верный путь и
дадим нашему
народу
музыку,
достойную
наших
великих предшественников,
достойную
нашей
великой сталинской
эпохи».
В. Я.
Шебалин
«Меерович
– композитор
совершенно
вывернутый:
это человек,
которого
больше всего
интересуют
раритеты в
современном
западном
композиторском
искусстве,
чем русская
классика. ...в 20–х
годах
советская
молодежь
откровенно
увлекалась
идущими с Запада
формалистическими
влияниями и
именно в
области инструментальной
музыки... Нам
неоднократно
указывали и в
стенах
консерватории
и извне о том,
что некоторая
часть нашего
творческого
молодняка сейчас
отдает дань
формалистическим
традициям. И
это справедливо.
Можно только
пожалеть, что
некоторые, наиболее
одаренные
студенты
этим
заражены.
В
связи с
постановлениями
ЦК по
вопросам литературы
и искусства у
нас в
консерватории
велись длительные
разговоры по
вопросу о
том,
правильно ли
воспитываются
наши молодые
композиторы.
Но разговоры
разговорами,
а надо
признаться,
что все–таки
сделано мало
для того,
чтобы эту
часть
талантливой
молодежи
направить на
другой путь.
Я должен сказать,
что до сих
пор еще не
все наши
профессора и
студенты уяснили
необходимость
перестроить
свою дальнейшую
работу в
свете решений
ЦК...
Я
пользуюсь
случаем
заверить ЦК,
что Московская
консерватория
не покладая
рук будет
работать над
улучшением
своей
учебной и
политико–воспитательной
работы в духе
постановления
ЦК по вопросам
искусства.
Мы... хотим,
чтобы наша
консерватория
была
подлинно
советской
консерваторией...
Мне
кажется, что
критика
оперы Вано
Мурадели,
данная
Центральным
Комитетом
партии, имеет
огромное значение
для всех
сторон
работы Союза
советских
композиторов.
Это – суровое
напоминание
о том, что нам
нужно внимательным
образом
подумать о
дальнейших
путях не
только в
отношении
советской
оперы, но и советской
музыки в
целом...
Мы,
советские
композиторы,
должны быть
глубоко
благодарны
Центральному
Комитету партии
за то внимание,
какое
оказано нам в
наших
творческих
делах, и
должны быть
глубоко
благодарны за
ту критику,
какая была в
отношении
оперы
Мурадели, а
также всей советской
музыки в
целом. Я
думаю, что
это внимание
и эта критика
явятся
залогом
будущего расцвета
советской
музыки».
ПРОШЛА
ВЕСНА,
НАСТАЛО ЛЕТО.
СПАСИБО
ПАРТИИ ЗА
ЭТО!
Как–то
раз
Маргарита
беседовала с
Учителем.
Наивно
изумляясь,
что кто–то
подписал очередное
воззвание
против
диссидентов,
она лепетала:
– Но
ведь он
считается
порядочным
человеком!
Учитель
в ответ
хмыкнул и
произнес:
–
Как только вы
слышите
слова
«порядочный
человек»,
подумайте,
сколько он
сирот обидел,
нищих
ограбил и
старушек
убил.
Полистайте
прессу 30–х
годов –
увидите,
сколько
«порядочных» призывало:
«смерть
врагам
народа!» У
Пушкина
после этого
рука бы не
повернулась
написать: «гений
и злодейство
– две вещи
несовместные»...
А
столь дружно
охаянный в 1948
году Михаил
Меерович
впервые смог
услышать
свою музыку лишь
в 1979 году – в
маленьком
зале, на
полузакрытом
вечере по
пропускам–приглашениям.
С голоду он,
правда, за
эти тридцать
лет не умер:
писал музыку
к мультфильмам.
Свой хлеб насущный
он
отрабатывал
в поте лица
своего: оркестровал
сочинения
протежировавших
ему
Само–Главных
Комопизторов.
Традиции белого
рабства шли
от все тех же
«пролетарских
музыкантов»:
инструментовал
же в свое
время Шеншин
их опусы без
числа – в
одной только
библиотеке
Всесоюзного
Радио на них
целая
картотека
набралась!
Превращение
интеллигенции
в «новую
историческую
общность» шло
по строгому
плану. Мамонты,
динозавры и
саблезубые
тигры поначалу
оставлялись
в живых: так
или иначе,
вымирающая
порода, да и
слишком
заметные
мишени... после
их
естественной
гибели стали
исчезать и
другие виды,
последовательно
выбиваемые
по величине.
Кто смог
выжить в
подобных
условиях? Одноклеточные,
клопы, вши,
тараканы и
прочая
мразь...
Портрет
(Из дневника
Друга)
Я сразу
узнал дорогу
к дому
Художника по
стихам
Маргариты:
Сребристым
тонким
обручем –
аллея,
в
нежнейший
пояс стянут
светлый дым,
звенящей
тетивой
трепещет,
млея,
и
облаком
мерцающим,
живым.
Закутана
туманом,
словно
платом,
и
мнится,
чудится
вдали –
кругла
жемчужина
речная пред
закатом,
и
дышат
кружевами
тополя.
Увидав
Художника –
сегодня мне
было разрешено
посидеть
рядом во
время сеанса,
я тотчас
решил: он
тоже мог бы
быть нашим
Учителем.
Воздушный,
мечтательный
взгляд
(типичный
Водолей!)
вдруг
собирался.
словно в
фокусе, становясь
молниеносно–пронзительным.
Удар клинка –
задел – мазок
ложился на
холст... После
сеанса оба
просто
валились с
ног.
Попивая
чай за простым
столом,
украшенным
алой азалией
– явно полюбившимся
хозяевам
подарком
Маргариты – и ведя
обычный для
начала
знакомства
беспорядочно–клочковатый
разговор, я
услышал
немало
поучительного.
–
Никогда не
увольняйтесь
сами,– внушал
Художник
Подруге,–
этого только
и ждут!
Знаете, что
делали с нами
после
разгрома ОСТ?
Положим,
кого–то из
строптивцев
не удалось
сломать или
запугать.
Существовало
простое, но
действенное
средство: Ударить–Рублем!
Пытка
голодом –
одна из самых
мучительных.
Лишь
немногие
способны долго
продержаться
– рано или
поздно
следует капитуляция.
Не помогало
это – в ход
пускался
другой метод:
Соглядатайство–в–Коммунальной–Квартире.
Очень хороши
кооперативы
Хворческих
Союзов: к
подозрительному
соседу
прилипают
доброжелатели
– приносят пироги,
сласти и
сплетни к
чаю, делятся
заботами, тревогами,
просят
совета и
очень
внимательно
выслушивают
собеседника.
Обреченные
на одиночество
художники
бывают
невероятно
наивными...
Здесь
мне
вспомнилось,
как одна
дама, с железной
последовательнотью
разоблачавшая
авангардистов–формалистов,
зачастила к
опальной
поэтессе, а
та еще потом
удивлялась,
почему к ней
нагрянуло с
обыском ГБ и
захватило–таки
оставленную
друзьями
накануне –
как раз в
присутствии
этой новой
приятельницы
– очередную
порцию самиздата...
Но многие
даже прикармливают
своих
стукачей:
сколько их
паслось у
Корифея -- от
Стукенсона
до
диктовавших
ему в свое
время тексты
официальных
покаяний
бывших
«пролетарских
музыкантов»!
От
вас
добиваются
моральной
капитуляции,–
продолжал
Художник.– В
чем смысл
Коммунальной
Квартиры?
Люди теряют
право на выбор,
на вкусы,
пристрастия,
пунктики,
странности –
на все
мало–мальски
личное. «Ад –
это другие!»
Не только
самые
несовместимые
индивидуумы
принуждены
мириться с
существованием
соседей – или
начать их всячески
изводить,
травить,
преследовать,–
жертвы
селятся
вместе со
своими
палачами, доносимые
– с
доносчиками...
Здесь не надо
науськивать
одних на
других –
ненормальность
самого
микросоциума
сработает
автоматически:
все
ненавидят,
боятся и
стремятся уничтожить
всех – все
«чужие».
«Шигалев
гениальный
человек!
Знаете ли,
что это гений
вроде Фурье;
но смелее
Фурье, сильнее
Фурье; я им
займусь. Он
выдумал
«равенство»!...
– У
него хорошо в
тетради,
продолжал
Верховенский,–
у него
шпионство. У
него каждый
член общества
смотрит один
за другим и
обязан доносом.
Каждый
принадлежит
всем, а все
каждому. Все
рабы, и в
рабстве
равны. В
крайних
случаях
клевета и
убийство, а,
главное,
равенство.
Первым делом
понижается
уровень
образования,
наук и
талантов.
Высокий уровень
наук и
талантов
доступен
только высшим
способностям,
не надо
высших
способностей!
Высшие способности
всегда
захватывали
власть и были
деспотами.
Высшие
способности
не могут не
быть
деспотами и
всегда
развращали
более, чем
приносили пользы;
их изгоняют
или казнят.
Цицерону
отрезывается
язык, Копернику
выкалываются
глаза,
Шекспир побивается
каменьями,
вот
Шигалевщина!
Рабы должны
быть равны.
Без
деспотизма
еще не бывало
ни свободы,
ни равенства,
но в стаде
должно быть
равенство, и
вот
Шигалевщина!
...Не
надо
образования,
довольно
науки! И без науки
хватит
материалу на
тысячу лет,
но надо
устроиться
послушанию.
Жажда
образования
есть уже
жажда
аристократическая.
Чуть–чуть
семейство
или любовь,
вот уже и
желание
собственности.
Мы уморим
желание: мы
пустим
пьянство,
сплетни,
донос; мы
пустим неслыханный
разврат; мы
всякого
гения
потушим в младенчестве.
Все к одному
знаменателю,
полное
равенство.
«Мы научились
ремеслу, и мы честные
люди, нам не
надо ничего
другого» – вот
недавний
ответ
английских
рабочих.
Необходимо
лишь
необходимое,
вот девиз земного
шара отселе.
Но нужна и
судорога; об
этом позаботимся
мы,
правители. У
рабов должны
быть
правители.
Полное
послушание,
полная безразличность,
но раз в
тридцать лет
Шигалев пускает
и судорогу, и
все вдруг начинают
поедать друг
друга, до
известной
черты,
единственно,
чтобы не было
скучно. Скука
есть
ощущение
аристократическое;
в Шигалевщине
не будет
желаний.
Желание и
страдание
для нас, а для
рабов
Шигалевщина».
Учитель
не раз
говорил: «Коммунальная
Кухня – «пауки
в банке» –
модель
нашего
общества. В
самом деле,
чем «Союз
нерушимый
республик
свободных» не
Коммунальная
Кухня? а во
что превратились
наши храмы
науки и
искусства? а
что такое
«здоровая
советская
семья»,
призванная
воспитывать
«новых
человеков» –
Павликов–Морозовых?»
В
коммуналке
Маргаритина
детства –
когда–то
барской
квартире,
превращенной
в клоповник с
тридцатью
двумя
жильцами,
вмещались все
классы и
сословия
послеоктябрьской
России: были
там и «бывшие»,
жадно
уплотненные
сразу после
прихода
новой власти,
и
совершеннейшее
дно –
профессиональная
проститутка,
два
карманника,
бандит, вынырнувшие
невесть из
какой
Трубной–Сухаревки
на
поверхность
элегантно–состоятельной
Сретенки...
Впрочем,
утверждала
Маргарита,
вовсе не эти
были
наибольшим
злом: рядом
во флигеле
жили
типичные
лакеи-кухарки,
подслушивавшие,
подглядывавшие
и писавшие
аккуратные
доносы на
всех
обитателей
квартиры...
– Но
самая
утонченная
форма
садизма –
Вата–с–Хлороформом...
Ею
обкладывался
запрещенный
или
репрессированный
художник, отбывший
заключение.
Вернувшись
из Зоны, он сталкивался
со все той же
Системой,
определявшей
размер пайки,
место у
кормушки,
количество
раздаваемых
за
провинность
розог или
кусочков сахара
– за хорошее
поведение. О
нем
заботились,
его опекали,
ему советовали,
подсказывали
– глядишь, он
размяк, растаял,
приручен:
делает все,
как надо, как
другие!
Лаской
добивались
того, к чему
не могли принудить
никакие
репрессии...
(Недавно
мне
рассказали:
знаменитая,
славящаяся
экстравагантными
выходками
Актриса на
вопрос, что
она думает о
состоянии
советского
театра,
ответила: – Ну,
миленькие,
ну, это все
равно что
пытаться в
деревенском
сортире плавать
баттерфляем!
– А и впрямь:
что такое Дома
Хворчества,
как не
деревенский
сортир: ну,
грязновато,
ну,
смрадновато,
но тепло!
привычно!
даже, можно
сказать,
уютно! баттерфляем,
правда, не
поплаваешь...)
Художник
вдруг
особенно
цепко
взглянул на
Подругу и
почти с
отчаянием
спросил: «Какого
все–таки
цвета у вас
глаза?» Она
засмеялась: «Вы
– Художник,
вам и решать».
В этот момент
ее
изменчивые,
как море,
глаза зазеленели
и
засветились. «Русалка,
– мелькнуло в
голове,– ведьма...
колдунья...
Цирцея...»
День
их
знакомства
складывался
ох как скверно
для нее: с
самого утра в
ней
проснулась
боль: начав с
солнечного,
она постепенно
распространилась
по всему
телу. – Только
бы не
свалиться! – с
ужасом
думала она.
Резь в
солнечном
начиналась
всякий раз
после
вынужденных
бессонных
бдений: то
чай
разогреть, то
бутерброды подать
– в соседней
комнате шел
покер–марафон.
Но даже если
бы не гул
возбужденных
голосов
рядом, обсуждавших
удачный блеф
или неожиданно
прорезавшийся
флешак, она
все равно не
могла бы
заснуть:
сигаретный
дым, застывший
сизыми
пластами под
низким
потолком,
разрывал
легкие сухим
надрывистым
кашлем... Да и есть
ей почти не
приходилось
в последние
дни: после
полосы
особенно
крупных
проигрышей
надежда была
лишь на этот
вечер –
спасибо,
вчера еще один
из приятелей
бутерброды
принес.
–
Нет, ничего
не
получается,–
с отчаянием
думала она,
тщетно
пытаясь
разогнуться
и встать.
Боль уже не
клевала, а,
навалившись,
душила
усиливавшимся
жаром, колола
ознобом... Из
полузабытья
ее вывел
недовольный
голос:
– Ты
соображаешь
или нет?
Сейчас сюда
люди придут –
разлеглась
тут.
Жесткие
руки
попытались
стащить ее с
дивана. От
боли у нее
вырвался
стон.
– Ну
вот, нашла
время! – бил ее
голос,–
Вставай, нечего
придуриваться!
Она
вновь
попыталась
приподняться,
но тут же
повалилась
на подушку,
сотрясаемая
дрожью.
– Пожалуйста,
не трогай
меня, я сама...
–
Вот что, мне
все это
надоело... – Он
пристально
взглянул на
черный
комочек в углу.–
Да ты и
вправду
больна...
Поезжай–ка ты
к родителям,
там и
отлежишься,–
разрешил
великодушно.–
Сейчас
вызову такси.
Сведенная
в
полуобмороке
вниз, дрожа и
задыхаясь,
она робко
попросила: –
Ты не мог бы
дать мне
денег – у меня
всего лишь
рубль, этого
не хватит.
– Ты
прекрасно
знаешь, что
денег нет!
– Но
как же...
–
Ничего,
возьмешь у
родителей.
– А
если их нет
дома?
– Ну
вот,
заладила, как
всегда: если
бы да кабы. Вечно
тебе нужны
сложности, не
можешь
просто, как
другие. Да
вот – возьми,
ты забыла,– он
сунул ей в
руки
паспорт.– На
тот случай,
если в больницу
попадешь... Ну
пока, мне
должны
сейчас позвонить...
Всю
дорогу она
твердила как
заклинание:
не потерять
сознание!
хватило бы
рубля! был бы
кто–нибудь дома!
Но рубля,
разумеется,
не хватило.
Не оказалось
никого и
дома...
Подруга
позвонила в
соседнюю
дверь...
Его
поразили
отчаянные
черные глаза,
обугленное
лицо и жалкий
кулачок,
сжимавший грязный
рубль... К
счастью, у
него нашлись
деньги – расплатившись
с шофером, он
уговорил ее
войти. Потом
был чай и
неудачная
попытка
беседы,
закончившаяся
вызовом
скорой,
долгое дежурство
у дверей
приемного
покоя. – Не
беспокойтесь,
ей лучше. Вы
муж? – Нет, я... –
сказал, помедлив,
– Друг...
Навещая ее
эти три
недели в
больнице, он
жадно следил,
как
постепенно успокаивались
руки,
конвульсивно
перебиравшие
край одеяла,
как оживали
потухшие
глаза, медленно
наполнявшиеся
странным, не
виданным им
нигде – разве
что на
портретах
Врубеля –
сиянием...
Принцесса
Греза. –
Мое чудо, моя
волшебница –
все–то ты
знаешь, но тебе
до меня и
дела нет...
–
Еще один
прием –
Производственное–Обучение.
Всем ясно,
что художник
и скульптор
без мастерской
жить не
может, а
получить ее
можно только
от Союза.
Облагодетельствованный
формалист тут
же понимает,
что попался в
капкан: его соседом
оказывается
знаменитый
погромщик,
регулярно
наведывающийся
«поговорить»
и доносящий о
содержимом
мастерской
куда надо...
В
начале 30–х,
обнаружив по
соседству
Александра
Герасимова,
Художник
запер свою мастерскую
и уехал
мотаться по
стране,
заметая
следы и нигде
надолго не
задерживаясь...
Чай
разливала
милая и
мудрая Жена
Художника –
учившаяся в
Баухаузе у
Кандинского
и Клее, она
бежала в Союз
в 1933... На ее
счастье ей
сразу
встретился
Художник –
неразлучники
делили горе,
радость и
нужду, а
напоследок –
более чем
скромное
благополучие...
По–русски, как
и пятьдесят
лет тому
назад, она
говорила с
сильным
акцентом и
ошибками...
А с
портрета на
нас смотрела
Подруга.
Пылинка,
бабочка,
мимоза,
недотрога,
взгляд
строгий
искоса,
завороженный
– вдаль.
Забвенья
хочется, но
памяти
дорога
устроит
исподволь
покорство и
печаль.
Пушинка
легкая,
соломка,
Лорелея,
пыльцою
нежною
затянется
ваш след.
Не
отыскать
любви,
парящая
Психея:
голубкой
вырвется,
взлетит,
бессмертья
нет.
Тростинка
хрупкая,
березка,
паутина,
жемчужина
морская,
нежная
звезда,
застывшая
мечта,
загадка и
картина,
безмолвный
трепет в
жизни
бренной
навсегда.
Самоубийство
Психеи
(Из дневника
Друга)
Очень–Модная–Тема
– бодро
отщелканные
теле– и
кинокамерами
несчастные
женщины, над
которыми
глумились в
военных
лагерях.
Мировая
общественность
негодует,
собираются
протесты,
деньги и т. д. и
т. п... Иногда
только
возникает
неуместный
вопрос: а все
ли они дали
разрешение на
публикацию
этих
материалов?
как–то сомневаюсь,
что такое уж
облечение –
увидеть свое
измученно–искаженное
лицо с
газетной
полосы или с
телеэкрана...
Но вот передо
мной вновь
встает Таня:
таких, как
она – сотни,
тысячи, это
нормальная
русская
реальность, о
которой
фарисейски
молчат. Ее
случай отличается
от других
разве что
тем, что
человек
попался, как
у нас
говорят, предельно
впечатлительный,
а на ученом
жаргоне –
«психически
лабильный».
Для
меня
знакомство с
Таней
началось с
каких–то
темно–глухих
намеков на
кафедре:
Кащей, дескать,
тихо, но
внятно
предупреждает:
феноменально
талантлива,
но больна – ах,
какая жалость!
но вы же
понимаете...
Далее
собеседники
останавливались,
иногда
сопровождая
фигуру
умолчания
однозначным
жестом. Про
себя я решил:
его
дипломница –
то ли тему не
поделили, то
ли спать с
ним
отказалась...
Что ж, не
впервые ходят
по кафедре
слухи:
человек-мол,
того! Ничего
тут не
поделаешь: в
стране, как
известно, правы
только
«воспитатели»
и
«наставники».
«Тургенев написал,
а мы за него
должны
додумать», –
один из моих
студентов
клялся-божился,
что он такое
услышал в
школе. Думаю,
не врал:
нарочно не
придумаешь,
да и звучит
очень уж правдоподобно.
Когда
Таня
появилась у
меня в
классе, меня
поразило:
«глаза
каторжанки»!
Поколупавшись
с каким-то
очередным
анализом, я
начал с ней
свой обычный
полутреп.
Мгновенный
диагноз был
уже поставлен,
но что-то
меня
безотчетно
беспокоило.
Таня
реагировала
странно:
снайперски точные
ответы
перемежались
с какими-то
паузами-провалами,
от которых становилось
совсем уж не
по себе.
Завершая
беседу, я
беспечно
заметил – этих
слов я
никогда себе
не прощу! –
Знаете, мы все
часто
драматизируем
ситуации,
которые
выеденного
яйца не
стоят. И
вообще: у вас
вся жизнь впереди.
– Танины
плечи
дернулись,
она внезапно
сказала: —
Моему другу в
школе это тоже
говорили...
перед тем,
как он
выбросился
из окна...
Стояли
ли вы в
семнадцать
лет серой
тенью у раскрытого
окна – перед
шевелящимся
рассветом,
запутавшимся
в темных
соснах бора,—
после месяца
бессонных ночей?
Сходя с ума,
затягиваемый
в манящую
пропасть
соловьиного
сада внизу.
Почему–то все
откладывая и
откладывая:
не сегодня,
не сейчас!
Зная: рядом
не спят
родные... Таниного
школьного
друга
провалили на
вступительных
экзаменах —
провалили
после триумфального
окончания
школы,
экзамена, на
который сбежались
поклонники
со всей
Москвы. Провал
означал
волчий билет.
— Это
невозможно! —
сокрушались
учителя. — Он
сыграет эту
программу, сидя
задом-наперед
и вниз
головой! —
Друг Тани хотел
во что бы то
ни стало
попасть в
класс Смолянского.
После
консультации
тот сказал: — Я
с удовольствием
буду
заниматься с
вами, но, умоляю,
не говорите
никому, что
поступаете
ко мне: вас
провалят.–
Перед
экзаменах в
кулуарах Террариума
абитуриентов
отлавливала
и вербовала
на ходу
Партийно-Фортепианная-Дама,
к которой никто
не хотел идти
в класс. Друг
вежливо отклонил
все посулы и
соблазны. – А к
кому вы поступаете?
– К
Смолянскому...
Я
немного знал
Смолянского –
впрочем, кто
же его не
знал! Как вы
думаете, отчего
так резко с
конца 70–х
годов
сократилось число
лауреатов из Террариума
на
фортепианных
конкурсах?
Тому
несколько
причин. Но
одна из самых
существенных:
умер
Смолянский.
Долгое время
он,
официально никем
не
признанный,
прозябавший
в глухой безвестности
доцент,
готовил цвет
советской
пианистической
школы.
Отсидев в 50–е
годы за гомосексуализм,
он, считали
коллеги по
факультету,
должен был им
в ножки
кланяться:
как же, не
побрезговали,
не побоялись
– взяли преподавать
в Террариуме.
Кланяться он,
впрочем, не
умел и
благодарности
почему–то не
испытывал:
может быть,
потому что в
темные годы
массовых
посадок
гомосексуалистов
и прочих
сомнительно–неугодных
элементов кое–кто
из этих
коллег
процветал:
профессура,
руководство
кафедрой,
невзирая на
гомосексуализм.
Была к тому
же и еще одна
досадная
мелочь: процветание
это
обеспечивалось
Органами, которым
закладывались
неудачливые
конкуренты...
Смолянский к
званиям не
стремился,
ничем
руководить и
заведовать
не хотел: эта паршивая
овца была
учителем
Божьей милостью.
К нему бегали
все –
позаниматься,
показать
выученное
сочинение
или программу
перед
конкурсом,
экзаменом
или классным
вечером. Ибо
числиться в
классе престижного
профессора,
не зная его в
лицо или испытывая
неловкость
при его
«показах», – это одно,
а учиться
играть –
совсем
другое.
Коллеги – не
только
посадившие
Смолянского,
но и не имевшие
прямого
отношения ко
всей
предыстории, люто
его
ненавидели,
зубами
скрипели,
произнося
его имя, но
терпели! этот
блаженный гомик
приносил
пользу,
отчасти
искупая тем самым
свою вину
перед
обществом...
Умер
Смолянский,
как и жил,–
мучительно–странно:
на залитом
кровью полу в
спальне... говорили
еще о
каких–то
рассыпавшихся
рядом таблетках....
Сломана
жизнь,
как
хрупкий
браслет,–
мне
девятнадцать
лет.
Кто ты,
зачем,
ведь
души твоей
нет? –
мне
девятнадцать
лет.
Поросль
скошена,
вытоптан
след –
мне
девятнадцать
лет.
Девочка,
мать,
подруга,
вас нет! –
мне
девятнадцать
лет.
Годы
проходят,
как
сдернутый
плед –
мне
девятнадцать
лет.
Снова
тот скверик,
шорох,
бред –
мне
девятнадцать
лет.
Люди
– прохожие,
близких
нет! –
мне
девятнадцать
лет.
Не
расцветет
уж
липовый цвет
–
мне
девятнадцать
лет.
Смерти
нет,
и
жизни нет –
мне
девятнадцать
лет.
Я
был до того
потрясен,
услышав эти
строки, что
только и смог
из себя
выдавить:
–
Если вам от
этого легче
станет,
расскажите.
Если нет – не
надо, не
травите душу.
– Я
не знаю,
легче или
тяжелее мне
станет, но мне
не к кому
пойти...
Была
ли это
любовь?
скорее
жалость:
явная садистка-нимфоманка,
растлившая
двенадцатилетнего
подростка –
его бегство
из дома –
попытка
самоубийства
–
психиатрическая
клиника –
антидепрессанты
– многолетний
порочный
круг садомазохизма
– неудачные
попытки
вырваться из
психологической
зависимости.
Угрожал
покончить с
собой, если
Таня не
ответит на
его чувство...
Не будь она
сиротой, быть
может, и повернулась
ее история
как–то иначе,
хотя вряд ли...
Вскоре возникло
и стало
повторяться:
«буду тебя
мучить» –
подробные
рассказы о
новых
встречах с его
истязательницей.
– Зачем ты это
делаешь? – А я
от тебя не отойду,
ты мой
последний
шанс. Я
должен отыграться
за все
унижения.
Буду
смотреть, как
ты мучаешься.
А в следующий
раз мы
встречаемся
у нее – она тобой
интересовалась,
там будут и
другие. Отвыкай
от мещанской
морали. Не
придешь –
пеняй на
себя, напишу
докладную:
прогуливаешь
занятия, не
готова к экзаменам.
Поверят мне,
а не тебе...
–
Загадала: не
дадут
таблетки,
похожу, вернусь
в Общагу.
Рецепта не
был, но
почему-то в
аптеке лекарство
дали: три
упаковки по
двадцать или тридцать
– кажется,
все-таки
тридцать
штук. Думала:
не больно,
просто
быстро засну.
(Да и какой уж
тут выбор,–
отметил я про
себя,– цианистый
калий ведь в
аптеке не
купишь!) Две первые
пачки выпила
легко, третью
одолеть до
конца не смогла: очень
пересохло в
горле, нужна
была вода, а
ноги уже не
слушались.
Погрузилась
в какой-то
возбужденный
дурман,
безумно
кружилась
голова, колотилось
сердце. Сама
того не замечая,
начала судорожно
двигаться,
ища места на
скамейке...
Смятые
«Известия»,
торчащие из
урны, окурки
и шелуха от
семячек – это
конец... И тут
явились они:
двое, с
повязками
дружинников.
– Наркоманка?
Пойдешь с
нами. Не
пойдешь –
сдадим в милицию.
– Сальные
руки, грязные
слова. Еле переползла
на соседнюю
скамейку.
Тетке, жующей
булку: – я
выпила
таблетки эти
двое хотят меня
увести
вызовите
скорую.–
Тетка не
реагировала.
– Спасите
меня – Чего
она хочет? – Да
ну, ненормальная
какая–то! – А
вдруг она
правду говорит?
Вызови-ка
скорую,
только не называй
себя...
После
реанимации
больница, в
которую попала
Таня,
сообщила о
происшествии
в Террариум.
Справлялись
у
руководителя
дипломной работы.
Посокрушавшись,
Кащей
тактично высказал
свое мнение: –
К счастью,
вряд ли стоит
считать
попытку
серьезной;
ну, подумайте
сами: если
человек
принял
подобное решение,
угроза
изнасилования
его не остановит.
Как говорит
наша милиция:
«изнасилование
– такая вещь,
которую надо
сильно
спровоцировать».
А
знаете, что
ей прочел
вслух ее
любимый,
когда она,
оглушенная
на долгие–долгие
годы, мало
что понимая,
начала
выбираться
из реанимационного
туннеля с
наслаивающимися
тенями?
«Кроткую»
Достоевского.
Когда под
конец она
застыла, не в
силах не то
что говорить,
но просто
дышать, он
недовольно
бросил: – Ну
вот, снова!
Почему ты не
реагируешь,
как
нормальный
человек? – у
другой уже
давно была бы
истерика.
Я
понял, что
меня так
растревожило
во взгляде
Тани: ей в
глаза
заглянула
смерть –
заглянула и
поселилась
там навсегда.
Эта девочка,
не умевшая ни
ненавидеть,
ни
протестовать,
ни даже защищаться,
так и
осталась
умирать на
скамейке – в
крохотном и
по–летнему,
несмотря на
холодный
июнь,
пропыленном
садике
неподалеку от
Третьяковской
галереи.
душа
моя бабочка
чудо Психея
все
рвется напрасно
из сжатых
ладоней
и
не доползти
до скамейки
соседней
идти
не уйти в
бесконечность
аллеи
устать
не прогнать
потерять от
забвенья
Господь
не избавил и
мне не
простится
не
дал Он ни
слез мне ни
памяти
смертной
оставил
в
бесчувственном
окамененьи
их
трижды всех
тридцать а
может быть
двадцать
неведенье
узел кругов и
позора
насилье
и огненный
крест
воскресенья
архангел
из пропасти
реанимаций
кто
проклят от
детства тому
нет спасенья
прощай
ты Орфей ты
прости
Эвридика
замолкнет
застынет
откликнется
эхом
Господь
не принес в
сердце мне
просветленья
и
нет поворота
не
встретиться
взором
с
испуганным
зраком
косящим
навстречу
есть
топкая
бездна есть
страх
отреченья
есть
мука и кровь
пред
безбрежным
простором
уйти
не укрыться и
тело немея
напрасно
взывает о
помощи к Богу
напрасно
все рвется из
сжатых ладоней
душа
моя бабочка
чудо Психея
– Он
сказал мне: – И
не все ли
тебе равно,
что бы они с
тобой
сделали, если
ты
действительно
решила
умереть...
Знаете, одна
моя знакомая
часто
говорит: –
Жизнь очень
тяжела. Не
позволяйте
себя унижать,
никогда! – А
как быть со
смертью? Все
ли всегда всему
равно и равно
ли все всему
всегда? Скажите,
вы тоже
думаете:
«ненормальная»?
Готовясь
к смертному
бою, русский
ратник
молился,
причащался,
просил прощения
и прощался,
мылся,
надевал
свежую
рубаху – душа
и тело должны
были быть
чисты.
Все
чаще
спрашивают,
сколько
реинкарнаций
прошел
человек. А
сколько раз
способна умирать,
оставаясь в
живых, душа?
Юродивые
Были
смельчаки и в
1948 году.
Единственное
выступление
на Совещании,
которое не
стыдно читать,
принадлежало
Михаилу
Фабиановичу
Гнесину.
Строптивый
старик:
вздумал
формалистов
защищать и
даже со
Ждановым не
соглашаться:
«Мы
говорим о
произведениях
Чайковского,
Римского–Корсакова:
«Как это
доходчиво,
выразительно!»
Но как это
сделано? Если
бы Чайковский
был сейчас
жив и ему
сказали бы,
как о нем
сейчас
говорят, что
он просто
ходячие интонации
умел
обыгрывать в
своих сочинениях,
что какой–то
Дюбюк на него
влиял, он был
бы в ужасе... Он
считал, что
он создает высокое
искусство,
конечно,
массовое,
поскольку он
мечтал о том,
чтобы оно
нравилось массам,
но вовсе не
стремился
упрощать
что–либо для
того, чтобы
его
искусство
было действенным.
Когда–то
знаменитый
баритон Тартаков
рассказал
мне, что
когда он
учился в
консерватории
и принес на
урок романс
Чайковского «Нет,
только тот,
кто знал..»" –
красивую,
волнующую,
мелодичную
вещь, то ему
сказал
преподаватель:
«Зачем вы
берете такие
вещи, в
которых нет
никакой
мелодии,
такие
сложные
вещи?» Значит,
во времена
Чайковского
многим это
казалось
очень сложным,
хотя и
нравилось.
Но
это
Чайковский, а
теперь я
возьму
несколько
примеров из
других
композиторских
сочинений, и
мы посмотрим,
как они
сделаны. Скажем,
в «Царской
невесте» – «В
Новгороде мы
с Ваней рядом
жили», иначе говоря,
вступление к
знаменитой
арии Марфы,
такой
выразительной
и
очаровательной.
Как сделано
это
вступление?
Там сделан
так называемый
расходящийся
ход,
построенный на
очень
красивых
гармониях, задача
которого –
увести
куда–то в
глубь
воспоминаний,
и это сделано
так, что даже
раньше, чем
мы слышим
мелодию, мы
уже получаем
впечатление перенесения
в ту
ситуацию,
которая
нужна. Но
сделано это
приемами,
очень
серьезно
продуманными.
Надо уметь
это сделать!
Или «Сеча при
Керженце».
Это –
ярчайшее
представление
колоссальной
изобразительности
и идейно
чрезвычайно
содержательное.
Ведь мы там
имеем темы:
патриотическую,
русскую, и
татарскую –
совершенно
другого типа,
они сталкиваются
при разной оркестровке
и образуют
так
называемый
двойной
канон, очень
сложно
построенный,
да еще идет
этот канон на
фоне
звукового
рисунка,
воспроизводящего
топот копыт,
и так далее.
Извольте–ка
сделать эту
штуку! Это
надо уметь
услышать и
построить.
Это –
громадное
дело. Почему
я об этом
говорю?
Потому что
мне не хочется,
чтобы из
серьезной
постановки
вопросов
люди делали
несерьезные
выводы, а это опасение
всегда возможно.
Получается
так: если мы
отбросим сложный
техницизм
языка
Мясковского,
Прокофьева,
то, дескать,
сам собою
создастся
доходчивый
язык
Мурадели.
Чтобы
сделать свое
искусство
доходчивым
надо немало
трудиться
как раз в
поисках
убедительных,
действенных
приемов и
приемов
разнообразных.
Я
хочу сказать,
что, создавая
простое,
нужно делать
уметь иногда
очень
сложное, и
никуда от
этого не
уйдешь... Я
считаю, что
композиторам
и учителям
композиции
надо стоять
на страже
того, чтобы
вульгаризация
не затемнила
серьезного
разрешения
поставленных
сейчас
серьезных
проблем. Здесь
есть
опасность
«ловли рыбы в
мутной воде».
Надо о некоторых
вещах
все–таки
уговориться:
если мы против
формализма
как такового,
то мы никак
не против
серьезной
технической
учебы, не против
художественных
экспериментов
молодежи. Я
должен
заступиться
за право
художественного
роста
молодежи.
...Мы
не должны
осуждать
композиторов
преждевременно,
если что–нибудь
у них не так,
нужно следить
за их работой
и помогать
им. ...недостатки
в некоторых
наших
произведениях
могут быть
связаны и не
с
отсутствием
надлежащего
дарования, и
не с
отсутствием
учебы, и не с
имеющимися
влияниями, а
с недостаточностью
личного
художественного
эксперимента
и осознания
богатейших
средств
искусства – у
человека,
который
всеми силами
желает
создать действительно
ценное».
Я
понимаю,
почему
Маргарита и
Подруга так гордятся,
что учились в
Гнесинке.
Гнесины всегда
были в
оппозиции –
отстаивали
свой метод,
свою школу,
«высшие
музыкальные
способности»,
лучшее в
стране
преподавание
теоретических
дисциплин, и
общее
образование.
– Помните: руки
вы можете
переиграть,–
внушали
Гнесины своим
ученикам,– но
ваша жизнь не
должна на
этом кончиться.
– Гнесинская
десятилетка
была единственной
музыкальной
школой,
заканчивая которую
человек мог
выбирать:
университет
или консерватория.
Гнесинцев
считали
эстетами,
школу, посмеиваясь,
прозвали
«специальной с
музыкальным
уклоном».
Впрочем, она
в долгу не
осталась: именовала
конкурирующую
десялетку
«музыкальной
школой для
умственно
неполноценных»,
а училище –
«стуктехникумом
с
военно-физкультурным
уклоном» (это
правда! нас
просто
истязали
физкультурой,
была у нас и
военная
кафедра –
официальный
рассадник
стукачей)...
Сколько раз
пытались Гнесинку
закрыть! В
чем только
Гнесиных не
обвиняли: в
сионизме, в
формализме...
Закрыть не закрыли
– обрекли на
маргинальное
существование.
Еще одни
Белые Вороны!
К числу
Белых Ворон
принадлежала
и гениальная
Мария Юдина.
Чего стоили
одни ее
чтения Сковороды
и Федорова во
время
концертов. А
ее православие!
Здесь – не
знаю, правда
или вымысел,–
вспоминается
одна
поучительная
история.
Дескать,
Сталин очень
любил фортепианный
концерт d-moll Моцарта.
Захотелось
ему
пластинку с
записью
этого
произведения.
Случайно
услышав по
радио
выступление
Юдиной, он
спросил: – А
кто это? – Ему
назвали имя.–
Ну вот, пусть
она и играет! –
В ночь записи
взыскательная
Юдина сменила
семь
дирижеров.
Наконец,
Сталин получил
еще
тепленький
диск.
Пианистке
была послана
крупная
премия.
Вскоре вождю
передали
письмо:
благодаря
его, Юдина
сообщала:
«Деньги я отдала
в церковь на
бедных, а еще
заказала молебен:
надеюсь,
молитвы за
ваши
прегрешения
принесут
облегчение
вашей душе».
Но
и Юдину в
кругах
Само–Заслуженных
никогда
иначе как,
пожимая
плечами,
«юродивой», «чудачкой»,
«ненормальной»,
не называли.
Наша
«Память»
(Из дневника
Друга)
Застал
в Курилке
Машу всю в
слезах, ее
обступили
подружки.
–
Уйду,
непременно
уйду,–
повторяла
она. Глупышка,
она не знала,
что Беспредельников
регулярно наведывается
в отдел
кадров,
проверяет
анкеты всех
студентов на
факультете:
нет ли ереси?
не превышен
ли процент? а
кто у нас –
скрытый
еврей? Да что
там отдел
кадров: он
собственную
бывшую жену
иначе, как
«жидовской
мордой» не зовет
(она умерла
недавно от
рака – Беспредельников
на похороны
не пришел,
хоронили без
него)... За это и
прокляли его
дети...
Просветила
Машу Полторакова.
Просветила –
не то слово: набросилась
на ее фурией. –
Как вы посмели
обманом
проникнуть в
мой класс? У
нас нет места
Всяким–Там–Разным,
мы берем
только Своих,
Настояще–Советских.
– Я
возмутилась,–
рассказывала
Маша,– никакого
обмана не
было,
национальность
матери я не
скрывала. Мне
и в голову не
приходило,
что придется
столкнуться
с таким
расизмом.
–
Интересно,–
спросила она Полторакову,–
а до какого
колена вы
высчитываете?
– В вашей Библии,–
парировала
та,– сказано:
«до седьмого».–
Это не в
Библии
сказано, а в
документах
Третьего
рейха!
– Не
дури, плюнь
на них! –
утешала Машу
подружка.–
Что ты дальше
делать–то
будешь? Ведь
не Полторакова
окажется
виноватой, а
ты. Тут
недавно еще одна
– такая же
наивная, как
ты, хотела у нее
диплом о
Шенберге
писать.
Знаешь, что
та ей сказала?
– «Работы,
выполненные
под моим
научным руководством,
не могут быть
посвящены
сионисту».
Вот так!
Обвинение в
антисемитизме
никто
рассматривать
не будет, а
тебя за
клевету
привлекут.
Антисемитов очень
много. Пусть
некоторые Полторакову
и не жалуют,
но за тебя
никто не
заступится.
Выгонят тебя,
вот и все!
Молчи лучше.
Ты на еврейку
совсем не похожа.
– Но
в
Конституции
сказано...
–
Мало ли что
там сказано:
один пишем –
два в уме.
Конституция –
это для
«почетных»,
«своих», «настоящих
советских».
– Не
может быть,
чтобы за это
выгнали!
– Не
может? Еще
как может:
помнишь дипломника
ЦКовской
Золотой
Рыбки?
поступил он к
ней в заочную
аспирантуру,
принес
раздел диссертации
о связях
Корифея с
еврейской
культурой,
так она
задергалась,
словно на
раскаленной
сковородке: «Какие
вы странные
аспекты в
теме
выискиваете!»
Ну и отчислили
его через
месяц.
–
Про «седьмое
колено» -- это
совершенно
точно,–
солидно
подтвердила
вторая подружка.–
Беспредельникова
и
Полторакову ведь
в Террариуме
иначе как
«Наша Память»
не зовут!
Одна
аспирантка
уже давно проболталась:
Беспредельников,
Полторакова,
Жабо-Крыс и
Мордо–Мопса
составляют
списки «жидов»
на отстрел во
время
террора. У
«Памяти» свои
люди везде – в
ГБ, в милиции,
в отделах
кадров. Они
все анкеты
переворашивают,
родословные
выводят «до
седьмого
колена».
– Да
какое там
«седьмое
колено»! –
вмешалась третья.–
Знаешь, что
они
придумали:
проверяют
всех
родственников.
Положим, у
тебя в роду
евреев не
было, но
троюродный
брат мачехи тетки
был женат на
еврейке. Все,
попалась!
твое имя в
списке. А для Мордо–Мопсы
это как–никак
– семейная
традиция: ее
Бабка–Дедка
всех
конкурентов
как «врагов
народа» либо
пересажали,
либо под
расстрел
подвели.
Третье
поколение Стукачей
–Всегда–в–Строю!
–
Нам все стало
ясно, когда
мы на
«Варшавскую осень»
ездили,– нашу
группу Беспредельников
возглавлял.
Мы его
обходили, как
могли: все
знают, что
руководители
групп
назначаны
КГБ. Так он
каждый день
насасывался
до посинения
и только и
разглагольствовал,
что о
презервативах.
Под конец его
совсем
разобрало –
полез к
Толстушке.
Знаешь ее?
играет
гениально, но
связей нет,
вот и превратилась
в
подай–принеси.
Пристал (она
только что
развелась):
мол, я одинок,
вы одиноки, а
в поездке сам
Бог велел
развлекаться.
Она отшучивалась–отнекивалась.
Так Мордо–Мопса
не выдержала:
накачала Беспредельникова
до
остекленения
и затащила к
себе в постель...
Мы уж там
наслушались
про «особых»,
«лучших»,
«настоящих
советских»,
которым «все
дозволено».
– Да
и другие беспредельниковские...
Возьми,
например, Тилепланиева
-- родня в МИДе.
Мы еще со
смеху
помирали,
когда он уникальные
автографы
опубликовал
с
трогательным
пояснением:
мол, проходил
мимо МИДа,
зашел и нашел,
и тут же –
благодарность
начальнику
МИДа. Ты
представляешь
себе, что
такое архив МИДа?
это же
сверхсекретное,
сверхзакрытое
заведение.
Туда не все
работники
МИДа
допускаются.
Мои родители
строили эту
высотку, так
вот: там на
некоторых
этажах
войти–выйти
нельзя,
только по пропускам,
и все
пропуска
разного
цвета. А то как–то
раз какой-то
архив
привезли
(болтали:
переписка
Черчилля),
так все
оцепили,
строителей и
инженеров
заперли и не
выпускали
несколько часов,
пока все
ящики не
разгрузили...
Это что же за связи,
если
начальник
архива ему
сам эту папочку
с автографами
в зубах
вынес? «Особые
люди», ничего
не скажешь! Беспредельников
только
«особых» в
своем
дипломном
классе и держит.
– Но
ведь Тилепланиев
еврей?
– Да
какой он
еврей! он из
«настоящих», «наших
людей» – они
давно от
всего
отреклись. Мы
для них
«местечковые»...
Знаешь, как
евреи Кагановича
ненавидели?
Ты взгляни
только на Тилепланиева
–
карикатурная
копия Лазаря
– от вечных
цитат
классиков
марксизма до
усов: этакий
Каганович,
выродившийся
в таракана...
Ты бы еще деятелей
Антисионистского
Комитета евреями
назвала! или
покровителя
«Памяти» –Само–Наше-Настояще–Совпартмецената:
фюрер
«памятников»,
на всех своих
сборищах
хвалится, что
из его приемной
не вылезает.
Не будь Само–Наше-
Совпартмецената,
всю «Память»
давно бы уже
пересажали.
–
Знаешь, как
их называют?
«почетные
русские».
Здесь
мне
вспомнился
пример на
старательно
замалчиваемую
в нашем обществе
тему гомосексуализма.
Сравнительно
недавно был
выпущен на
свободу
знаменитый
Режиссер. По
официальной
версии, он
сидел за
гомосексуализм.
Но все знают:
дело было
сфабриковано
ГБ в наказание
за
инакомыслие, которое
Режиссер не
только не
скрывал, но открыто
высказывал с
чисто
кавказским
темпераментом,
и за отказ
сотрудничать
с органами.
Выйдя из
тюрьмы,
Режиссер уехал
в родной
город... На
днях его
навестила министерская
комиссия: то
ли разведать,
не сломался ли,
то ли
попытаться
приручить и
купить. Режиссер,
встретив
гостей на
пороге, с
ходу заорал:
–
Чего вы на
меня
вылупились? Я
не советский гомосексуалист,
я –
нормальный
европейский
гомосексуалист!
Нормальные
гомосексуалисты
– жертвы Системы.
Строй
считает их
преступниками,
известны
массовые
посадки в 30–е и
более
поздние годы.
Иначе
обстоит дело
с
Само–Лучше–Настояще–Советскими-Обладателями–Индульгенций–Системы.
Существует
сильнейшая
мафия на
самом верху
(почему–то
особенно
пышно
гомосексуализм
цветет в ЦК
ВЛКСМ и в Минкульту
– в
цинично–злоязычной
студенческой
среде сложился
целый
фольклор на
эту тему, сам
же Террариум
нередко
титулуют
«имени Педи»),
никто этого
не скрывает,
а многие
студенты открыто
строят планы,
как бы
попасть в
друзья к
влиятельным
гомикам –
Маэстро и
Дирижеру. Неплохо
котируются
также акции
Беспредельникова
-- тот, правда,
спешно
переквалифицировался
в «двустволку»,
когда
возникла
необходимость
московской
женитьбы–прописки,
но своей
слабости к нежным
мальчикам–болонкам
он не только не
скрывает, но
и всячески
подчеркивает.
Эти изысканные,
находящие
официальное
понимание наклонности
компенсируют
глубокую душевную
травму: не
повезло ему с
малолетками –
после многих
скандалов
пришлось
спешно оставить
преподавание
в школе. Не
менее страстна
и Полторакова
– ее
завоевательный
напор по
брутальной
мощи сравним
разве что с
древними
героическими
хрониками...
Акции Предводителя
Акул стоят
тоже неплохо,
но,
разумеется,
не так высоко:
всем
известна его
верность
своей «байдарке»...
Ограничивалось
бы дело
личными
вкусами,
никто бы и не
вздумал
возражать. Но
Система вносит
коррективы:
хочешь
получить от
нее индульгенцию
– будь готов
оказывать
соответствующие
услуги,
поставлять
нужную
информацию.
Кто посадил
Смолянского?
другие гомосексуалисты,
спасавшие
свои шкуры
или
выполнявшие
социальный
заказ. А чего
стоит
история
Маэстро? попав
под суд и
следствие ГБ
в конце 50-х, он
восстал,
словно
феникс из
пепла,
получив в
начале 60-х
титул
Само-Главно-Настояще-Народного-Артиста
и Премию
Картавика.
Его друзья-конкуренты
не выдержали
огненной
пробы –
оказались на
долгие
многие годы
за решеткой...
Точно так же
врачей
сажали врачи,
литераторов
литераторы,
художников
художники –
действовал
все тот же
закон
совместно пролитой
крови. А
дальше
влиятельные
Обладатели-Индульгенций-Системы
начинают
жать на
студентов:
«или–или».
Многие капитулируют
сразу,
прекрасно
понимая: сломают
карьеру.
Студентам,
вошедшим в
эту мафию,
кстати,
необязательно
стучать
непосредственно
Органам:
поступающая
от них
информация
автоматически
продвигается
по этажам
куда надо.
Буквально
на днях с
этим
пришлось
столкнуться
Подруге: ее Прежний
Спутник
Жизни – в
прошлом -- boy–friend Беспредельникова, а
ныне -- спутник
Маэстро, не
только не
дает ей развода,
но и
шантажирует
по–черному:
Обезбянка
уже
наведывалась
Известно-Куда
и советовала
принять
необходимые
меры по
охране Настояще–Здорово–Советской–Семьи...
Об
Обезбянке я
узнал от
Певицы. Та,
видите ли,
выразила
желание
прослушать
ее дома. Желания
Обезбянки,
как
известно,–
закон.
Прослушала,
похвалила и
произнесла
тоном,
исключающим
какие–либо
возражения: –
Я буду с вами
заниматься.–
Потом
подвела ее к
соседнему
залу: – А
рассчитываться
будем здесь.–
Певица разглядела
в интимном
полумраке
салона неясные
очертания
пар,
занимавшихся
непонятно чем...
– Я с воем
кинулась к
входной
двери.– возбужденно
рассказывала
она,– а она
заперта!
Тороплюсь, руки
прыгают,
замок
сложный, а
эта тварь уже
уцепилась за
меня сзади...
Еле открыла,
вывалилась
на улицу –
прямо под
грузовик.
Спасибо, повезло
– отделалась
синяками!
Несправедливы
мы, право, к
бедному Педе!
замечательный
был учитель,
да и свой
класс с сералем
не путал.
Несчастная, в
сущности,
судьба: его
музыку превратили
то ли в
сусальную
икону соцреализма,
то ли в китч, а
ведь по
остроте
драматургического
чутья и
целомудренной
страстности
ему равных
нет! Недаром
так ненавидели
этого
невротика
«пролетарские
музыканты».
Не отстают
от них,
впрочем,
сейчас
Само-Наше-Настояще-Лучше-Совавангардисты:
чего только не
мелют Альбина
с Леликом! –
«русская
музыкальная
классика –
это миф»,
«Мусоргский –
жалкий
дилетант—алкоголик»,
«Чайковский –
вульгарный
эпигон», «поиски
правды в
искусстве –
для недоумков»,
«слово «народ»
следовало бы
запретить».
Альбина, видите
ли, мечтает в средневековых
замках жить –
только такой
интерьер
достоен ее
творчества, вознесенного
над низкой
социальной
проблематикой
(меня каждый
раз, как я
слышу ее
блеяние:
«Главное –
красота
структуры»,
так и
подмывает
сказать:
«Сделайте нам
красиво!»).
Разумеется,
русская
культура, отторгавшая
l'art pour l'art, кажется
Само-Наше-Настояще-Лучше-Совавангардистам
диким
анахронизмом.
И откуда
только такая
ненависть у
этих наших
совснобов к
«плебсу»? от
них только и
слышишь:
«деревня», «мужицкий
идиотизм»,
«серьмяжный
фольклор».
Учитель,
впрочем,
считал, что
эта патологическая
ненависть к
традициям
унаследована
Папой-Карлой-Совавангарда,
Альбиной и
Леликом от
отцов-беспризорников.
Любопытно,
что любимое
чтиво
Папы–Карлы–Совавангарда
– маркиз де
Сад да
Само-Заслуженный
Воспитатель,
он только их
и цитирует.
Весь этот
провинциальный
снобизм –
симптом комплекса
творческой
неполноценности,
насажденного
Бесами
нигилизма и
беспризорничества
в культуре.
С
Само–Наше-Настояще–Совпартмеценатом
связана и
«Наша Память»:
уже года три
назад Полторакова
и
Беспредельников
стали с
таинственным
видом
намекать
повсюду, что
вхожи к Само-Нашему:
Мордо-Мопса
подсуетилась.
Мол, установлена
прямая связь:
звонят его
референту,
когда надо,
посещают,
докладывают...
Недаром даже Придворный
Церемонимейстер
боится
Беспредельникова
– изучив стенографию,
тот
повадился
посещать все
закрытые для посторонних
церемониалы...
Сидит там,
пишет-пишет –
и никто не
осмеливается
его спросить,
по
какому-такому
праву. Стенограммы
эти прямо на
стол Само–Наше-Настояще–Совпартмеценату
кладутся.
Чего
не могу
забыть, так
это рож Единомышленников
Террариума,
когда к
власти
пришел
Андропов! Большинство
погрузилось
в траур: кто
его знает,
чего тут
ждать. Стервятник–Морской–Свин
со страху по
обыкновению
запил. Предводитель
Акул весь затрясся,
даже
скалиться
перестал: как
же, тесть – из Само–Наше–Взяточников,
сам – из
брежневско–щербицкой
мафии, с которой
начиналось
сведение счетов!
Ликовали
лишь Полуракова
и
Беспредельников.
А недавно Полуракова
стала
референтшей
помощника еще
одного
Главного – таскает
его теперь на
все концерты
Маэстро и
Дирижера:
мрачный такой,
типичный
гбшник. В последнее
время она,
кстати, на
заседаниях
кафедры то
Устав КПСС
усиленно
цитирует, то
повторяет:
«Мы с Беспредельниковым
воспитываем
в наших дипломных
классах
молодых
коммунистов».
Кстати,
на днях
«Память»
проводила
вечер в
гнидо–обморочной
вотчине...
Кто
же
питательная
среда
«Памяти»? Да
все те же
наши родные
кухарки,
правящие
государством!
Не
случайно
Картавик
сказал о
кухарке – не о
крестьянине,
не о рабочем!
Говорил,
говорил о
«гегемоне», да
и
проговорился.
Кухарки,
лакеи –
дворня – вот
на кого
ориентировались
господа
большевики!
Кто был
ничем, тот
станет всем
Весь мир
насилья мы
разрушим до
основанья
(Маргарита
рассказывала:
каждый раз
после
очередного
пьяного
скандала –
«первомайской
переклички» в
коммуналке
Красавица
шепотом, но
очень грозно
повторяла
экзотические
слова,
послушно
записанные
детской
памятью:
«Грядущий
Хам!»)
Беспредельников
– фамилия
символическая.
Я как–то
осведомился
у знакомой
Словарницы–Древницы:
– Он
все хвалится,
что его имя –
исконно
русское.
Словарница
только
руками
всплеснула:
– Ну
и темный у
вас народ! А
вы сами как
думаете?
– Ну,
древним оно
быть никак не
может, корни – известны.
–
Вот именно.
Это из разряда
«говорящих»
фамилий.
Кстати, имена
влияют на
судьбу,– в них
закодирована
наследственная
память.
– Да,
уж куда
дальше:
знаете, как
Друг Малевича
Беспредельникова
припечатал?
словцом
Андрея Белого:
«Обозная Сволочь
в Науке»!
--
Достаточно
вспомнить, -- включилась
в беседу
Маргарита, -- какие
псевдонимы
выбирали
себе наши
великие революционеры,–
от них же за
версту разит
дешевой
парфюмерией,
чем–то
глубоко
мещанским, пошлым,
лакейским. От
любовной
переписки
Картавика
стошнить
может –
этакая
семинаристская
дурость в
стиле
суконных
идиллий
Чернышевского.
Вот, вам,
кстати, и
корни Само-Наше-Великой
Традиции:
революционный
демократ
прошлого века,
искоренявший
настоящее
искусство,
творчество,
нормальный
уклад. И
случайно ли,
что все эти
Само–Прогрессивные
– злые,
завистливые,
вывернутые
уродцы–выродки,
ублюдки,
извращенцы?
–
Все эти
рассуждения
о «лучших» и
«настоящих»,– сказала
Словарница,–
не новы. Об
этом мы уже в
30-е–40-е годы
наслушались:
тогда
«лучшим», «настоящим»,
«единственным
народным
академиком»
был Лысенко...
Кстати,
знаете, что
отец Главного
Стукача
Террариума
Единомышленников
– тоже из
Настояще–Советских
Академиков,
пересажал
цвет русской
филологической
школы? Да,
интересная у
вас среда: Беспредельников,
Лахурина...
(Как-то
раз я спросил
Словарницу о
фамилии
«Лахурина».
Рассмеявшись,
она
обьяснила: –
Язык выдает!
Такого корня
нет. Были в
роду
«лахудры», вот
и решили
облагородить.
Это надо же:
Лахурина!)
Основная
черта всех
этих лакеев-кухарок
– отсутствие
традиций и
корней. Почему
господа
большевики
так дворян и
крестьян
ненавидели?
корни,
традиции,
«консерватизм»
– как же иначе
страну
создашь,
что–то
построишь?
Рабочими же
они просто
спекулировали
– тоже свои
традиции,
уклад. А вот
кухарка,
лакей в роли
министра –
это в точку!
Ну подумайте,
кто они – эта
челядь? От
крестьян
отбились, к
господам не
пристали.
Крестьянский
труд
презирают,
господам завидуют.
Ни прошлого,
ни будущего.
Самоутверждаются
на
антисемитской
почве.
Другая
черта –
полное
невежество
или полуобразованность.
Как сказала
одна
старушка из
«бывших»: – Ну
что за образование
сейчас?
высшее без
среднего.
– Скажите,–
допытывалась
Словарница,– среди
«Вашей
Памяти» есть
образованные
люди?
–
Какое там!
Как
говорится,
путают
Бабеля с Бебелем,
Бебеля с
Гегелем,
Гегеля с
Гоголем. Кроме
шуток:
Лафорга с
Лафаргом,
Пруса с Прустом.
Но уважать
себя
заставят – Полуратникова
вечно орет на
студентов:
«Как вы
посмели сказать,
что я этого
не знаю! Я –
профессор!» А
коллегам бросает
сквозь зубы:
«Вас никто не
спрашивает:
вы всего-навсего
доцент»... А
Беспредельникову
его трогательная
вера в
Россию-Родину-Слонов
снискала
международную
известность:
проезжал тут
ко мне один
немец консультироваться,
все
выспрашивал:
«Он по-прежнему
считает себя
изобретателем
хроматической
тональности?»
(Впрочем,
невежды,
путающие
имена, могут
быть ох как
полезны. В
середине 70-х
получили мы
нежданно-негаданно
отечественный
сборник инструментальных
сочинений
Веберна. Я,
когда увидал
его на
прилавке,
глазам не
поверил: этот
Апостол
Формализма
изданию в
СССР не подлежал.
Оказалось,
цензор,
визировавший
крамолу,
спутал его с
Вебером.)
И
тут, как по
заказу, мне
встретилась
еще одна
выдающаяся
обладательница
искусственной
фамилии.
–
Гитлер –
несчастный
человек,–
громковещала
в
Само–Главной
Библиотеке
перед изумленными
слушателями
постоянная
партнерша беспрельниковских
сексуальных
экспериментов
Кондомануанова.
– А евреи сами
виноваты. Ну
и что такого:
абажуры из
человеческой
кожи! – это
интересная
традиция,
идущая от
мифологического
сознания: тотем,
инициация...
Историю
этого
украшения
Само–Наше–Передовой
Науки
поведали мне
знакомые из
Желтого Дома.
Впрочем, Кондомануанова
–
знаменитость:
творчески
преобразив в
своем
переводе и
комментариях
одну моднейшую
книгу до
полной
неузнаваемости
и приблизив
ее тем самым
к Зияюще-Идеологическим-Высотам,
она давно уже
прочно вошла
в когорту
Само–Заслуженно-Почетных...
Лет двадцать
назад Кондомануанова
провалилась
на
вступительных
экзаменах в
университет:
«тройка» за
сочинение
была более
чем
завышенной
оценкой
познаний дочки
генерала КГБ
и племянницы
знаменитого
резидента.
Этот пустяк
не помешал ей
быть тут же
зачисленной
на филологический
факультет
прославленного
вуза. Следуя
лучшим семейным
традициям, Кондомануанова
стала активисткой
студенческой
службы
«Спутник»,
внося
посильную
лепту по
связям
Там-и-Сям. Зарекомендовав
себя перед
Само-Заслуженными,
она и дальше
с
достоинством
выполняла
свой Само-Настоящий
Долг в рядах
Интуриста.
Вскоре
последовал
стремительный
взлет:
аспирантка,
мнс Желтого
Дома, Лауреат
премии
Картавых
Молокососов –
награды удостоилась
ее книга об одной
из Само-Запрещенных-для-Всех-Нормально-Советских
лженаук.
Под
стать Кондомануановой
и нынешний ее
супруг, он же:
Идеолог-Бесовского-Террора,
он же: Диссидент-Погромщик-Преподаватель
ВПШ.
(как это у
Галича?
«Может, стать
мне Президентом
США,
а может,
взять да
поступить
мне в ВПШ?»)
Этот
молодчичик
недавно у
меня на
глазах сотворил
чудо: довел
до столбняка
уже привыкшую
ничему не
удивляться
клубную
аудиторию
Дома
Комопизторов.
Вывалившись
на эстраду,
он, со
свистом рубя
воздух рукой–палицей,
доходчиво
разъяснил:
наступит, мол,
день, и
пробудившийся
народ
поднимется на
Всяких–Там–Недобито–Растленных–Интеллигентишек.
Побледневшая
соседка
прошептала:
«у меня такое
ощущение, что
нас уже расстреливают»...
—
Стоит ли
читать
работы
Обозной-Сволочи
и Кухарок? –
вопрошал Учитель.–
Для изучения
нравов эпохи
– пожалуй, но
занимающимся
наукой не
советую: не
стоят Само-Передовые
Исследования
гроша ломаного
– их авторы
даже
читать–писать
не могут! Вот
и рождаются
уродцы на
неизвестном
наречии с
ошибками в
слове «мама».
Беритесь за
оригиналы!
– А
помните,–
спросила
Словарница,–
как создавалась
советская
Академия
Наук?
Конопатый
вызвал к себе
трех
проверенных товарищей:
бывшего
свинопаса,
бывшего солдата
и бывшего
чекиста.
Мягко
переступая
по ковру,
объяснил:
–
Партия
поручает вам
ответственное
задание: вы
должны
создать
Академию
Наук. Настоящую.
Советскую.
Бывший
свинопас,
единственный
из троицы закончивший
три класса
церковно–приходского
училища, не
выдержал и
захихикал:
–
Это я–то
академик!
–
Дурак! –
отрезал
Конопатый.–
Быть тебе
член-корром!
(и что вы
думаете? так
всю жизнь в
член-коррах и
проходил!)
Застал
сценку в
раздевалке:
один из
Само-Заслуженно-Народных
облаял
татарку–гардеробщицу:
почему, мол,
пальто не
несешь?
поторопись
обслужить
профессора!
Гордо
подбоченившись,
она
произнесла: «Это
вы–то
профессор?
Это раньше
была профессура,
а сейчас
– шпана. Те не
тыкали и не
хамили».
Недавно
нам
жаловался
французкий
продюсер:
–
Студенческий
оркестр
Террариума
деградирует
на глазах.
Сомневаюсь,
что в
следующий
раз захочу его
записывать.
Что касается
Само–Лучшего
Театра, то я
давно уже
перестал в него
ходить.
Впрочем, все
это
неудивительно
при
масштабах
коррупции в
стране.
Непонятно
другое: как
вообще у вас
до недавнего
времени
сохранялся
высокий
уровень
музыкальной
культуры.
– А
совершенно
так же,–
заверещала
Синичка–Социологиня,–
как и запасы
зерна: Россия
доедала
столыпинский
хлеб до конца
20–х – это при том,
что господа
большевики
нагло им
торговали на
Западе.
Инерция
старого
уклада держалась,
невзирая на
грабежи
соввласти:
труд был условием
существования,
психологической
потребностью
крестьян.
«Костлявая
рука голода»,
о которой
столько
вопила
советская
пресса,
по-настоящему
начала
душить
страну после
уничтожения
всего этого
сословия –
репрессий,
масштабы
которых не
снились
никаким
рекордсменам
геноцида...
Точно так же –
в
изуродованной,
искаженной
форме,
традиции
продолжали
жить и в
культуре, в науке
и в школе.
Черты
деградации
проступили
не сразу – к
тому же,
соввласть заигрывала
поначалу с
«старыми
спецами»:
известные
имена –
хорошая
реклама!
Рубежом
стала новая
волна отъездов-невозвращений.
–
Кстати, –
ввернул я,– и
немцы
потеряли
после 1933 года
свою
исполнительскую
школу,
уничтожив
или выгнав из
страны
евреев.
–
Подумайте,–
продолжала
Синичка,– о
нашей гражданской
архитектуре.
После
массового сноса
памятников в
стране
утвердился
имперский стиль:
высотки – это
же храмы,
пирамиды новой
деспотии.
Далее
наступило
явное вырождение:
хрущобы,
массовые
застройки.
Естественно,
резко снизилась
комфортабельность:
грандиозные
сооружения
для богов и
полубогов
сталинского
режима
чрезвычайно
просторны –
повернуться
в совмещенном
санузле
нормальной
хрущобы можно,
лишь рискуя
пересчитать
все его углы
и выступы,
гармошку
радиатора и
собственные
ребра. Да и
просто
передвигаться
по городу
становится все
более
небезопасным:
стоял старый
метрополитен,
сработанный
еще рабами
Кагановича,
работал без
перебоев,
практически
не
ремонтируемый...
Стоило
недавно
рекордно-длинный
эскалатор установить
– что
произошло
вскоре после
его открытия?
число жертв –
государственная
тайна навечно,
но ясно, что
никакой
Ходынке с обрывом
этой «нитки»
не
сравниться...
О
приезде в
Москву
одного из
Последних–Могикан
меня
оповестили
духовики.— Извините,
мы опоздали,
но сейчас
репетирует
оркестр
Раминского –
очень
хотелось
послушать.–
Ну и как? –
Здорово!
Сидит он,
насупившись:
лицо сухое,
хмурое, даже
злое. Никакой
дирижерской
техники не
видать –
предельно
скупые жесты,
оркестр
играет
словно сам по
себе, но как!
Непонятно:
ничего он
вроде не
делает,– и как
это у него
выходит?
Еще
бы: им,
привыкшим к
эффектному
Дирижеру:
«хвост
налево, нос
направо», то
ручку кокетливо
вскинет, то
ножкой
изящно
дрыгнет, то
палочкой,
словно
градусником,
встряхнет,–
этот обломок
великой
традиции – с
виду римский
сенатор-аскет
– должен был
показаться
невесть каким
чудом–юдом.
Лекция
не вышла –
стали
обсуждать
интерпретации
Раминского.
После споров
согласились:
для симфоний
Чайковского
и
Шостаковича
лучшего
дирижера не
найти. Не
удержался,
рассказал
кое-что про
эту Белую
Ворону.
Раминский
редко гастролировал
– соглашался
выезжать
только со своим
оркестром.
Как–то в
период
штурма
Голанских
высот кого-то
из его
оркестрантов
с «пятым пунктом»
отказались
выпустить за
границу. Раминский
предъявил
ультиматум:
либо все,
либо никто...
Да,
за что
боролись, на
то и
напоролись:
решили
национальный
вопрос,
образовав
«Особую Историческую
Общность –
Советский
Народ». Если с
Системой, то
«Настоящий
Советский
Человек», он
же «Почетный
Русский»,
«Особый»,
«Лучший»; если
против –
«отщепенец»,
«жид».
В
«сионисты»
были
произведены
Николай Рославец
и Леонид
Сабанеев, в
«жиды»
зачислены скопом
все
художники
ОСТ. А Павел
Филонов записал
в 1935 году:
«Класс,
вооруженный
высшею
школой ИЗО,
даст революции
больше, чем
деклассированная
кучка кремлевских
придворных
изо–карьеристов.
Правое крыло
ИЗО, как
черная сотня,
выслеживает и
громит
«изо–жидов»,
идя в первых
рядах советского
искусства, как
при царе оно
ходило с
трехцветным
флагом. Заплывшая
жиром
сменовеховская
сволочь,
разряженная
в английское
сукно, в
кольцах и
перстнях, при
цепочках, при
часах,
администрирует
изофронт, как
ей будет
угодно: морит
голодом, кого
захочет,
объявляет
меня и нашу
школу «вне
закона»,
раздает
своим собутыльникам
заказы».
–
Пресловутый
еврейский
вопрос,–
внушал нам Учитель,–
лакмусовая
бумага для
Негативной
Этики
Царства
Бесов. Если
сейчас хотят
кого–то
похвалить, то
говорят: «он –
не антисемит».
Это же предел
падения! до
Октября
такое в
приличном
обществе и в
голову не
пришло бы
сказать. А
«похвалили»
бы так
порядочного
человека, то
получили бы в
ответ: «А
какие
основания у
вас были сомневаться?»
или просто
вызов на
дуэль. Антисемитизм
был
общепринятой
нормой для
мало–мальски
образованного
круга. Говорить:
«он – не
антисемит»
было так же
дико, как и «ах,
он такой
благородный:
не убивает и
не ворует!»
–
Запомните,–
продолжал
он,– «жид» –
понятие не национальное,
а
идеологически-сословное
– знак
отверженности,
чуждости,
противостояния
Системе, если
хотите, готовности
к мученичеству.
Не случайно
еврейские
кварталы во
многих
европейских
городах –
одновременно
университетско-интеллектуальные
центры.
Страсти-по-маркизу-Саду
ходили
слухи –
правда,
неправда ли? –
один из
советских
киношников
во время
съемок
своего
очередного
шедевра
заставил
облить
бензином и
поджечь
несчастных
буренок,
за что
его чуть не
прибили
подоспевшие
вовремя
мужики
Алое
пятно
расползалось
усиками–разводами–водорослями
на правом
колене
Подруги.
–
Словно
каракатица...
Боль
почти не
ощущалась,
сразу
обернувшись
шоком.
–
Так тебе и
надо!
В
гостях у
знакомых
хвалился: –
Вот, облил ее кипятком!
Помните, как
знаменитая
поэтесса
швырнула
стаканом в
собеседницу,
когда та
заметила, что
Леконт де
Лилль – поэт
второго ряда?
Вот и эта:
пристала со
своим
Веберном:
мол, позднего
Прокофьева с
ним даже
сравнить
нельзя по
уровню. А я
терпеть не
могу Веберна,
а позднего
Прокофьева
очень люблю,
особенно 7–ю
симфонию и
виолончельный
концерт.
Метка
от ожога
осталась
навсегда,
багрово
проступая
при жаре и стуже.
Боль
пузырится
кипятком в
стакане,
пролитом
на колени
мне,– за что?
бесстрастна
мертвенная
тишь
собраний –
я
ненавижу
толстое
стекло!
Невыносима
суетливость
слова,
невыразимы
стон, беззвучный
всхлип,
и
гению я не
прощу
дурного –
коров
сожженных
мертвый вой и
крик.
Примерно
полгода
спустя
безжизненно
мерцало
СВЕТ–КОЛБАСА–СБЕРКАССА...
–
Пусти меня,
Христа ради,
я больше так
не могу!
– На
что ты
надеешься?
Думаешь, твои
приятели
останутся с
тобой? Как же,
они перейдут на
мою сторону.
Им нужны
связи,
престиж, исполнения.
Я ведь знал,
что делаю,
когда рассказал
им, как меня
завербовали.
Они поужасались,
повозмущались,
а потом
начали
считать: поездки
за границу,
свободная
передача нот,
контакты,
приглашения.
Нет, я самый нужный
им человек!
Это ты – вне
игры, ты не
нужна никому!
О чем ты
вообще
думаешь? они
все в КГБ,
твои друзья.
Рассказывай
сказки:
Кельнское
телевидение
приехало
снимать о них
фильм – это в
закрытый–то район
Курчатовского
института с
его
мощнейшим
оцеплением,
где у
простых–то
советских
паспорт требуют
и вечно
выспрашивают:
«Вы куда,
гражданин, к
кому?» и чуть
что не так –
сразу в
отделение --
«разъяснять».
А к этим
прикатила
целая машина
с
прожекторами,
видеокамерами
и прочей
аппаратурой –
в охраняемый дом,
к дочери
сверхзасекреченного
физика–теоретика!
Забыла, что
такое
Курчатовский?
вспомни, что
Маргарита
рассказывала:
ее мать,
приехав в туда
за какой–то
аппаратурой,
должна была
все анкеты
заново
заполнять, а потом
несколько
часов дожидаться,
пока
особисты ее
данные
проверят: ее
«нулевка»,
действительная
на всех
космических
объектах, не
имела силы в
Курчатовском.
– Ты
повторяешь
Мордо–Мопсу, Жабо-Крыса,
Само-Лучше-Настоящего-Герострата
и Форкорна.
– И
они совершенно
правы: «Великолепная
Семерка» –
никакие не
композиторы,
а просто
жулики, сделавшие
на Западе
карьеру на псевдо-инакомыслии.
Ты
идеализируешь
их всех, они полные
ничтожества.
Я ведь учился
у одного: как
преподаватель
он -- ноль. А
твой
хваленый Папа–Карла-Совавангарда
в оркестре ни
черта не
смыслит. Ты
спроси наших
Бобчинского-Добчинского
-- Жабо-Крыса и Само-Лучше-Настоящего-Герострата,
они
подтвердят...
Все это лишь
игры, которые
санкционирует
КГБ: попал в
обойму –
подпускают к
кормушке,
нет – подыхай
в нищете и
безвестности.
К твоему сведению:
в Комитете
мне сказали
открытым текстом:
Придворный
Церемонимейстер,
мол, старый,
пора и смене
подумать. И
стали прощупывать:
а что если
Папа–Карла–Совавангарда
– подходящая
ведь кандидатура...
Ты же дура набитая!
забыла уже,
как он под
грибы и водочку
с нами
делился: мол,
пригласили
его гбшники –
«умные,
компетентные
люди!» – в
какую–то безымянную
квартиру на
Ленинском
проспекте –
«проконсультироваться».
– В
ГБ многих
таскают, а
потом
распускают
слух: дескать,
человек на
них работает.
–
Если таскают,
так в
Управление
или по районным
отделениям, а
не на явочные
квартиры на
Ленинском.
Он же сам
хвастает:
мол, набивает
полный
портфель
нотами и
свободно
проносит через
таможню,– это,
когда у всех
каждую бумажку
обнюхивают,
на каждую
строчку
официальное
разрешение
требуют!
Забыла, как
он у тебя
статью о
пропаганде
современной
музыки в СССР
для ФРГ
попросил? Это
же дурь
чистой воды:
принять все
за чистую
монету и
описать, как
у нас новую
музыку
запрещали и
вдобавок
всех
отъезжантов-невозвращенцев
перечислить!
И что дальше?
он сам же
тебе выложил:
они
посоветовались
и решили: «не
стоит». А кого
взамен с их
подачи немцы
опубликовали?
официальных
авторов
Музжура. Это
сверхмафия –
они могут
сколько
угодно
драться
между собой,
но когда доходит
до чего-то
важного,
делают общее
дело. Тигры
одной породы
друг друга не
кусают. Не
зря ведь с
середины 70-х минимум
30% населения
ГБ
завербована –
это по
западным
данным. Там
не дураки сидят:
им нужны
осведомители
повсюду – от
наших
элитарных
группок до
последней пивной!
Все покупается
и продается,
только такие
идиотики, как
ты и твои
друзья, этого
не понимают.
Это же целое
искусство –
уметь себя
продать! Ты
погляди на
Папу–Карлу-Совавангарда,
Альбину и
Лелика, как
они перед
нужными
людьми
заискивают,
пресмыкаются
– прямо-таки
на задних
лапках,
словно
дрессированные
собачки в
цирке,
танцуют
перед
гостями Оттуда–Отсюда,
повизгивая:
смотрите,
какие мы хорошие,
косточку
пожалуйте! Не
все
признаются, но
все мечтают
об одном и
том же: купил
бы меня кто!
Вот если бы Придворный
Церемонимейстер
мне помог, я ему
в ножки
поклонился.
Какая мне
разница, его
сочинения
играть или
всю эту
совавангардную
бодягу!...
Думаешь,
когда все
развалится (а
это Комитетом
предусмотрено:
кто же сейчас
этот
коммунистический
маразм всерьез
принимает?)
Придворный
Церемонимейстер
не уцелеет?
Уцелеет и еще
как – будет на
коне! у него же
в руках вся комопизторская
касса.
Разумеется,
обыкновенным
членам Союза
– дырка от
бублика, но
Свои, Особые,
Нужные
получат
кусок пирога.
Да он всех
просто купит,
если вообще
еще кто-то
останется,
кого
покупать
надо!...
–
Куда ты
пойдешь, что
будешь
делать? Отец
в больнице –
только что
ампутировали
ногу, как ты
ему
расскажешь?
Диссертацию
тебе не дадут
защитить. Денег
у тебя нет –
помнишь? я
недавно
снова крупно
проиграл! а
сейчас
видела? снял
все с книжки –
на случай,
если все ж
таки вздумаешь
уйти:
«какие–такие
деньги? нет
ничего!» Ты проиграла,
как всегда!
–
Зачем тебе
все это,
почему ты
меня никак не
оставишь в
покое?
– А
потому что я
тебя
ненавижу!
Ненавижу все в
тебе.
Ненавижу
твое лицо.
Ненавижу
твое тело,
которым я так
и не смог
овладеть,–
мне всегда
казалось, что
ты просто
жалеешь меня,
и эта мысль
просто
сводила с
ума. Как ты
думаешь,
почему я
всегда старался
как можно
позже задержаться
в гостях? я
все мечтал:
мы
возвращаемся
домой, на нас
нападают,
тебя
насилуют у меня
на глазах...
Подруга
уже не
слышала, что
он говорит.
Перед
глазами
стояла
недавняя
сцена:
морозная ночь,
какие-то
бараки у
филиала Курчатовского.
Спеша и
задыхаясь,
она пытается
выбраться из
сугроба –
перед ней
вырастают
двое в
ушанках и
полушубках. –
Стройвойска,–
недобрым
предчувствием
отзывается
сердце. Двое
вытаскивают
ее из сугроба
и тут же
начинают
лапать. –
Пустите
меня, Христа
ради,– плачет
Подруга,– у
меня отца
искалечили! –
Разбойники,
растерянно
переминаясь
с ноги на
ногу,
примирительно
говорят: – Да
мы ничего,
девонька, мы
так: пошутили!
не бойсь, иди
с Богом!
Один из
повешенных
злодеев
злословил
Его и
говорил: если
Ты Христос,
спаси Себя и
нас.
Другой же
напротив
унимал его и
говорил: или
ты не боишься
Бога, когда и
сам осужден
на то же?
И мы
осуждены
справедливо,
потому
достойное по
делам нашим
приняли; а Он
ничего худого
не сделал.
И сказал
Христу:
помяни меня,
Господи,
когда
приидешь в
царствие
Твое!
И сказал
ему Христос:
истинно
говорю тебе,
ныне же
будешь со
Мною в раю.
Монолог
Прежнего
Спутника-Жизни
продолжался
тем временем
на скамейке
Никитского
бульвара.
–
Как я все
время мечтал
втоптать
тебя в грязь,
уничтожить,
раздавить,
сломать,
увидеть, как
ты умираешь!
сколько раз
мне снилось,
как меня вызывают
опознавать
твое тело,
как ты потом
горишь в
крематории, и
никто не
может и
пальцем
пошевельнуть...
наконец–то ты
в моей власти,
только я
решаю: сжечь
или похоронить.
И я сжигаю
твою душу,
которая
больше никогда
не найдет покоя.
О, с каким
сладострастием
я все это видел
– это
заменило мне
наслаждение,
которого мне
не дано
испытать с
женщиной, это
восторг куда
более
мучительный,
чем просто
бить, пытать
и мучить!
– И
откуда у него
такой
лексикон? – с
недоумением
подумала
Подруга.–
Прямо
какой–то Холуй-Краснобай.
И как я это
раньше не
замечала: как
в бульварном
романе!
Впрочем,
приобрел же
его отец к
своему
шестидесятилетию
первый в семейной
истории
альбом «Вожипись
Зыдова»...
– Я
ненавижу
тебя: ты не
оттолкнула
меня, когда я
ползал перед
тобой на
коленях,
сбежав от Кондомануановой.
Ненавижу за
то, что все
терпела –
даже не вскрикнула,
только
побледнела
как–то
странно, и
губы
задрожали в
жалобной
полуулыбке,
когда я тебя
кипятком
облил... ты,
блаженная
идиотка! А
кстати, о
твоих
приятелях:
помнишь? я
тут же всем
рассказал
про это –
жалели меня,
а не тебя! Я
ведь «новый
Свидригайлов»,
«издерганная
натура»!
Ненавижу –
после всего
этого ты еще
способна
ходить в
церковь и
молиться.
Ненавижу – ты
так и не
взяла себе любовника,
несмотря на
все угрозы,
принуждения
и побои – а как
старательно
я сводил тебя
с Беспредельниковым,
Жабо-Крысом и
Форкорном! Ты
все
испортила, я
уже точно
рассчитал: Кондомануанова
со своим
Диссидентом–Погромщиком
и ее дружки Беспредельников
и Жабо-Крыса –
он не то что
не возражал,
когда я его сучку
стал тискать
при всех на
той вечеринке
у Альбины и
Лелика
(помнишь, как
они веселились?),
сам же позже
попросил:
«поделимся,
нет проблем,
мы же Свои. Но
услуга за
услугу: мне
бы тоже
хотелось – с
вашей женой»...
–
Правильно
вас муж в
церковь не
пускает: только
ненормальные
туда ходят,–
протявкал в ухо
Папа–Карла–Совангарда.
– От
слова
«духовность»
меня просто
тошнит! – насмешливо
вывела
Альбина.
Любовь долготерпит,
любовь не
завидует,
любовь не
превозносится,
не гордится.
–
Замечали ли
Вы, кто в
романе не
считает князя
Мышкина
«идиотом»? – зазвучал
в памяти голос
Учителя.– Все
называют его
этим именем:
и Настасья
Филипповна, и
Аглая, и Лизавета
Прокофьевна,
не говоря о
Ганечке или
Келлере. Я
имею в виду
не только
тех, кто
открыто его
оскорбляет
или невольно
проговаривается,
но и тех, кто
запинается,
вовремя
осекшись,
оставляет
слово непроизнесенным
или заменяет
его эвфемизмом.
Исключения –
Коля Иволгин,
Вера
Лебедева и Рогожин.
Коля и Вера –
еще дети,
блаженные в
способности
сострадать,
жалеть и
плакать. Для Рогожина
князь –
«юродивый»,
тот, кого «Бог
любит», да и
сам он –
юродивый и
больная душа.
Не случайно
Рогожин,
обменявшись
с князем
крестами, подводит
своего
названного
брата под материнское
благословение...
Русская
традиция
всегда
основывалась
на понимании
любви как
жалости. Быть
обиженным
Богом,
убогим,
юродивым,
сумасшедшим,
чудаковато–смешным
не считалось
зазорным:
народ не
сторонился
этих людей,
не отторгал
их как чужих
и лишних – для
них всегда
находилось
ласковое
слово,
пятачок или
калач.
Не
бесчинствует,
не ищет
своего, не
мыслит зла,
не радуется
неправде, а
сорадуется
истине.
я
у Бога
попрошу
великой
милости
ты
меня избави всякой
торопливости
дай
мне Блаже
осторожно
сжать виски
его
злая
боль ступай
пусти
отстань от
милого
лепка
потолка
фальшива в
блеклой
росписи
не
сойти нам с
места в круге
строгих
прописей
не
уйти нам так
от взгляда с
укоризною
и
не замолить в
тоске немую
белизну
разреши
позволь
простой мне
быть и светлою
переменчивой
и легкой
разноцветною
немоту
прогнать
провалы
пропасть
лестницы
страх
сосущий
мерные удары
ступеней
я
у Бога
попрошу
ничтожной
малости
Ты
меня избавь
достоинства
и благости
не
на пир
людской в
юдоль и
пустынь я
пойду
хлеб
на камень
променяю
рыбу на змею
от
довольных не
дождешься
совестливости
от
спокойных
чинных лютых
благосклонности
трепетный
огонь и ясный
холод в
воздухе
радо
намертво
замучить
сытое тепло
а
взамен даруй
мне
своевольной
прелести
глаз
косящих
пылко зелень
терпкой
свежести
приворота
причет
прихоть
колдовство
огня
ведь
русалкой
ведьмою
недаром
звать меня
от
Тебя я жду не
щедрости но
милостыни
не
хочу
покорства набожности
истовости
тайные
стигматы на
свет я не
вынесу
и
не мудрость
цветики и
чудо выберу
он
сказал уйди
не дам тебе я
радости
не
сыскать
любви лежу я
камнем на
сердце
нет
опоры ласки и
защиты в
тягость я
всем
чужая
брошена на
горе и беду
дай
испить мне по
глотку из
чаши
нежности
покорясь
давно
желанной
неизбежности
круг
блаженный
жарких рук и
губ не
разомкну
разбуди
меня
проснись
простынув на
ветру
я
у Бога
одинока и в
немилости
мне
не
спрятаться в
сирени или
жимолости
ты
дурашка
доченька
подружка и
дружок
хвать
и нет
беспечный
легкокрылый
мотылек
робость
стыд глухой
пугливость и
потерянность
участь
замарашки–Золушки
застенчивой
добрых
крестных–фей
на свете нет
давным–давно
странно
душу положу
за друга
своего
укрепи
меня средь
бездны
нетерпимости
тяжело
мне жить в
отчаянье и
сирости
не
хочу я
кроткой
тихой
безответной
быть
нету
больше сил
побои смех и
брань
сносить
пусть
вопит толпа
убогая! в
глумлении
жжет
клянет и
топчет в
гневе–исступлении
даже
в этот
смертный час
в последнюю
страду
знаю
мне от Бога
дар у Бога я
живу
Все
покрывает,
всему верит,
всего
надеется, все
переносит.
–
Отпустить
тебя? как же!
мне нужен
официальный
брак, но
главное
другое:
водить тебя
повсюду,
рядом –
Маэстро, а к
тебе
пристает
Обезбянка...
Следить за
тобой, а
потом
доносить,
какие рукописи
копируешь,
рыться в
записях,
вскрывать и красть
письма.
Увидеть,
наконец, на
твоем лице
страх: не за
себя, так за
друзей и
знакомых!
– И
знаешь,–
продолжал
он,– ведь это
уже началось:
думаешь,
случайно
стали пропадать
твои письма
за границу?
они в твоем
досье!
случайно
твои
знакомые не
получили
перепечатанные
тобой
проповеди
Антония
Блюма – это я
их перехватил!
случайно
твою Машу таскали
в ГБ? это я
написал на нее
донос:
«занимается
религиозной
пропагандой».
Думаешь,
меня
случайно
шесть лет
назад ГБ
взяло в
понятые –
сионистскую
литературу у
соседа
описывать?
как же! мы
жили в этом
доме на птичьих
правах – твоя
мать снимала
нам квартиру.
Я давно вошел
в Систему –
меня готовили,
придерживали,
я ждал своего
часа.
Были-небылицы
–
Устрицы,
устрицы, где
устрицы, хочу
устриц! – вопил
тем временем,
бегая по
дому, Маэстро.
Сбивая с ног
случайно
подвернувшихся
гостей,
зазванных с
концерта
какими–то
очередными
его мальчиками,
он деликатно
лавировал
между вельможами
гришинского
двора,
министерскими
сановниками
и группой
Искусствоедов–в–Штатском.
Все радостно
и тихо
посмеивались:
это входило
в программу
общения с
Главно–Народно–Заслуженно–Почетным
Гением СССР.
Особенно
оживились,
когда
Маэстро
бухнулся к
Стейнвею,
отбарабанив
что–то при
приземлении.
– О, импровизация!
– поднял
брови Посол.
Не разочаровало
даже и то, что
Гений, тут же
соскочив со
стула,
испарился –
больше его в
тот вечер так
никто и не
видел.
Компанию
занимала
светская
Обезбянка:
небрежно поведя
костлявыми
плечиками, от
чего муаровыми
разводами
пошло тонкоe, как шелк,
драгоценное
норковое
манто, распространяя
аромат
нежнейших
парижских духов,
она
предложила –
сама! –
шампанского
одному,
пододвинула
пепельницу
другому и,
бросив на
ходу: «Вова, пожалуйста,
поухаживайте
немного за
гостями – я
скоро
вернусь»,–
бесшумно
упорхнула в
салон.
Общество
подобралось
самое теплое:
Исключительно-Свои
из
партийно-министерско-гбшно-внешторго-посольской
элиты. Вова –
изысканный
ублюдок с
черепом
дегенерата-неандертальца,
обезьяньими
глазками под
челкой урки и
осторожно
семенящими
лапками под
кокетливо
вихляющим
отвислым
задом – «о, у
него такой
извращенный
вид, о!» – внятно
простонала
одна дама,–
ориентировался
быстро. Зашел
невинный для
непосвященных,
но дух
захватывающий
предвосхищением
необыкновенной
удачи
разговор –
обмен
блиц-репликами
с коллегами
из Большого
Дома:
«толкнули по
номиналу» –
«старые доски»
– «штатники» –
закончился
улыбками, подмигиваниями,
похлопываниями
по плечу.
Клиентура
казалась надежной
и богатой.
Дел
было
невпроворот:
прежде всего
предстояло
забежать на
работу –
отобрать в
папочках нужный
товар, потом
созвониться
и кое-что
уточнить. Не с
начальством
-- то было в курсе,
разумеется, делая
вид, что
ничего не
знает...
–
Наташа.
миленькая, я,
Вова! Ах, нет его?
ах, ключик
оставил!
Ладушки! Так
я заскочу! Чао!
--
Да, жаль, что я
не в Самом
Центре – вот
где можно
было бы
развернуться!
– размышлял
Вова. – Но туда
не влезешь,
шефесса –
тертый калач.
Как дивились
еще ее
однокурсники,
когда она,
аспиранткой
МГУ, была
направлена за
границу для
охраны и
отбора спасаемых
сокровищ. Как
вспомню
«бывших» дам,
шептавших о
том, как она
вернулась,
впав в еще
большее величие,
в кокетливом
френчике
хаки, как
таинственно –
не рассказывала!
нет, ни-ни!
государственная
тайна! но намекала
на что-то
чрезвычайно
значительное
ТАМ... И до чего
же они
все-таки
наивные – эти
из «бывших»,–
отметил про
себя вскользь
Вова,– кого,
как не ее
было тогда
посылать? отец
– из
Само-Заслуженно-Партийно-Торговой
Плеяды –
вагонами
вывозил реквизированные
фарфор, хрусталь,
мебель и мануфактуру
(«бывшие»
отметили: – У
Людочки всегда
были такие
прелестные
чулочки-паутинки,
и где она их
только
доставала?
они у нее не
переводились,
а ведь,
знаете, они
мгновенно рвутся:
надеть –
выбросить),
сама - из «Почетных
Русских», а то,
что бабушка –
еврейка, даже
неплохо: научила
внучку
французскому
и немецкому.
То, что ее
коллекционеры
Директрисой-Музейного-Елисеева
прозвали: выставляет
за границей
одно и то же (правда,
ничего не скажешь,
эта часть
фонда отменно
хороша!), а
уникальные экспонаты
в сырых
подвалах
гибнут, а
попробовали
ей об этом
сказать, как
она, наливаясь
кровью, шипя
и сжимая
кулаки,
надвинулась на
старейшего
эксперта: «Как
вы смеете!
Слушать не
желаю!» – ну, это
ее личное
дело. То, что ей
за границей русские
эмигранты
пытались Всякие-Там-Разные
полотна в дар
предложить, а
она отказывалась,
ни разу не
приняла, --
только
лишний
аргумент в ее
пользу. Да и
кто из
директоров
наших музеев
хоть когда-нибудь
что-нибудь не
продал по
указке свыше
Туда, а
вернул, приняв
в дар, Оттуда?
Был, правда,
один в
Ленинграде,
так это просто
ненормальный
– он и
коллекцию
Филонова
спас, и
вообще
всегда нагло
себя вел. Ну и
чем кончил? –
выгнали со
скандалом,
заменив партийно–проверенным
кадром. Нет, шефесса
– незаменимейший
человек, из
тех, что ОТ
ИЛЬИЧА ДО
ИЛЬИЧА БЕЗ
ИНФАРКТА И
ПАРАЛИЧА...
Серьезно, я
ее уважаю:
старая школа.
Ну есть у нее
свои пунктики
– Маэстро,
которому посвящены
все тематические
вечера, циклы
и фестивали Центра,
но она
дипломат!
Предстоят
важные поездки
– так она и
Маэстро в ЦК
ведет за
вожипись
Зыдова
поручиться,
хоть его и
терпеть не
переносит.
Ну и что тому
остается
делать?
услуга за
услугу: в
аналогичных
ситуациях
дает
рекомендации
своим
поручителям.
А
по Москве уже
струились
странные
слухи: болтали
про какой-то
загородный
белокаменный
дворец с
мраморным
бассейном:
обнесенный
оградой с
колючей
проволокой,
он охранялся
командой собак
и
вооруженных
телохранителей.
Шепотом
повторялось
диковинное
название
фильма,
постоянно
прокручиваемого
во дворце: «120
дней Содома»,
и что–то -- о
пропавших
без следа
девочек и
мальчиков, наконец,
совсем
беззвучно
шелестело:
«валюта-иконы-картины-московская-мафия-гб»...
Молнией
вдруг
пронеслось:
арестован, а
затем – убит в
своей камере
Цыган (это
животное
неизвестной
породы, увешанное
золотыми
цепями,
выползало
порой в центре
из мерседеса
и, стоя,
чешась, рыгая
и позевывая в
окружении
охраны,
пугало до
полусмерти
случайных
прохожих)...
«контрабанда
— слитки
золота — цирк —
клетки со
львами —
Дочка-Самого-Главного»...
А
затем
произошло и
нечто вовсе
невразумительное:
в загородном
дворце был
взят
гбшниками Вова...
Отбиваясь,
он орал: – Вы,
идиоты,
ничего не
понимаете!
Ваше
начальство
вам шею
намылит! – а потом:
этот дикий
подвал в
центральной
газете, и уже
черным по
белому – про
оргии, иконы,
валюту... Дело
было
поставлено с
таким
размахом, что
даже не
обсуждалось,
«сколько
дадут»,– Маргарита
помнила, как
в детстве им
с бабушкой
случайно
встретилась в
Паланге
вдова
какого-то «валютчика»:
за попытку
продажи
нескольких
золотых
монет, чудом
уцелевших
при обысках в
20-е-30-е годы, тот
получил
«вышку»... Когда
пошли слухи:
«несколько
лет» –
неизвестно
точно, сколько,
но намного
меньше
десяти,
коллекционеры
переглянулись.
А когда через
год Вова, как
всегда элегантно
вихляя задом,
вновь
объявился в
московских
салонах,
комментариев
не требовалось.
Неясной,
правда,
оставалась
подоплека:
засветился
ли он и надо
было спешно
выводить его из-под
огня? сводила
ли одна мафия
счет с другой?
зарылся ли
мальчик и
решили его
слегка проучить?
это так и
осталось
неразъясненным...
ну, на то они и
Органы: им
разъяснять.
К
тому же
история с
Вовой была
заслонена какой–то
уж совсем несусветной
новостью. Дескать,
вдова
знаменитого
эмигранта-экспериментатора
побывала в
Москве: уж
очень много
«фальшаков»
под видом
работ ее
покойного
мужа объявилось
за последнее
время на
рынке, – она и
решила проверить:
а что там
осталось на
бывшей родине?
Говорилось
дальше о том
самом загадочном
кабинетике,
отмыкаемом-замыкаемом
по команде начальства
безмолвно
послушной
Наташей, где
часами
просиживал
Вова, о многочисленных
«фальшаках» –
антиквариате,
«досках» и
полотнах с
подписями
знаменитого экспериментатора
и других не
менее известных
художников,
сбытых под
присмотром все
той же надежной
охраны
разным
Тамо-Сямошним
деловым
людям и меценатам
в белокаменном
дворце... И
наконец:
вдова, мол, отбывшая
с длинным
реестром,
внезапно
убита то ли
на квартире,
то ли в
загородном
доме... Скептики
пожимали
плечами: это
уж вы хватили
лишку! чересчур!
такого не
бывает!
Показывалась,
впрочем,
книжка
мемуаров вдовы,
в справке к
которой
издательство
сообщало:
«убита 2
сентября .... года»...
Но сенсацию
вскоре
оттеснили
другие
сплетни,
склоки, анекдоты,
были-небылицы.
Все превратилось
в мираж, призрак,
дым. Да и была
ли сама
вдова-старушка?
Может, это
вымысел один
– так, бредни
западного
издательства.
Но слух жил.
Впрочем, как
известно,
слух не человек:
к стенке не
поставишь!
Что
разыгрывалось
примерно в те
же времена в
других
салонах и
салончиках
для
московской
знати, о чем
ползли такие
странные
вести по городу:
недовывезенные
скрипки, набитые
бриллиантами
и валютой? –
поведал
значительно
позже одному
Уже-Перестроившемуся
Журналу
Известный
Пианист:
«Во
время
гастролей с
государственным
оркестром
семейная
пара
Климовых
была задержана
на таможне с
массой
недекларированных
вещей... Сразу
же после
происшествия
связались с
Демичевым,
который, недолюбливая
эту пару,
сказал:
судить по
советским законам.
На следующий
день должно
было состояться
партийное
собрание, на
котором Климова
собирались
исключать из
партии.
Партсобрание
отменили.
Видимо, и
Демичев получил
нагоняй,
потому что,
когда жена
Рихтера напомнила
ему об этом
случае, он
раздраженно
отмахнулся.
Позже, когда
я начал
самостоятельно
заниматься
расследованием,
то стало
вырисовываться
истинное лицо
этих людей.
Мне удалось
достать
письмо Климова,
в котором он
недвусмысленно
намекал, что
собирается
попросить
политическое
убежище за границей...
Кроме того, я
выяснил, что
эта пара на
протяжении
долгого
времени
занималась
продажей и
контрабандой
бриллиантов».
И
вновь на
заднем плане
мелькнула
Дочка–Самого–Главного...
– И
знаешь что? я
буду мстить
тебе,
преследовать
тебя, всюду
распускать
слухи о твоем
сумасшествии.
О, я возьму
еще реванш!
Альбина
первая же
станет
называть
тебя
ненормальной.
Она со своим
Леликом тут
же отречется
от тебя – тебя
бросят, как
Кису–Алису,
помнишь?
Киса–Алиса
была
подобрана
Альбиной и
Леликом на
улице: тощенькая,
но
ладненькая
сиамка, с
белым
чулочком на
правой
передней лапке
и осторожно
присматривающимися
к людям
изумрудными
глазами.
Особенно она
полюбилась
папе Альбины.
Очень
смышленая,
она быстро
освоилась и вела
себя, как
положено
хорошо
воспитанной
кошечке:
вежливо, но
независимо.
Ее Гуляю–Где–Мне–Вздумается
легко и
просто
разрешала
вечно
раскрытая
форточка. Все
бы хорошо, да
где–то месяца
через три
после ее появления
в квартире
Подруга
стала
ощущать растущую
нервозность
Альбины.
Покусывая
ноготки с
траурной
каймой,
покручивая
бахрому скатерти,
та мимоходом
бросала: «вот
только если
котята...», или:
«да нет, пока
оснований
для беспокойства
нет...» В
очередной
раз обратясь к
волновавшей
ее теме, она
размышляла
вслух: – Да, она
привыкла... Но
если бы ее
как–то
пристроить:
живут же кошки
при
столовых...
Отвезти
куда–нибудь
за город и
оставить у
ресторана... – в
глазах–льдинках
что–то
мелькнуло и,
затвердевая,
притаилось...
Во время
очередного
посещения
Подруга, не
увидев Алисы,
спросила: – А
где она? – Пропала.
– Как это:
пропала? – Да
так вот,
очень просто:
пошла, как
всегда,
бродить и не
вернулась...
Альбинин
папа хмуро
смотрел
исподлобья.
Пропала
кошка!
Кошки
и собаки
стали
пропадать
одна за другой
в дачном
поселке под
Москвой, где
жила Машина
тетка.
Отчаявшиеся
владельцы
уже перестали
писать
объявления о
вознаграждении
за находку,
как вдруг...
Один из
добровольных
следопытов
обнаружил
кладбище
между лесопарком
и прудом: от
зверьков
остались
лишь скелетики
– кожа была
содрана с
мясом... Следы
привели к
местному
живодеру,
отлавливавшему
кошек и
собак. Все–то
он понимал,
еще бы! всю
жизнь прожил
в поселке. Да
и по закону
полагается
сдавать
животных в
приемник, где
их могут отыскать
хозяева. Но
как быть: кошки,
как известно,
еще во
времена
Булгакова «на
польты шли –
из них белок
делали на
рабочий
кредит».
Традиция, как–никак...
Подруга
этого пока
еще не знала.
Зато ей вспомнился
подобранный
ею самой
красавец Пушок...
Дело было за
полночь у
начала
огромного
туннеля
перед
развилкой
дорог у
Сокола. Двое
пьяных перед
нею,
матерясь,
швырнули бумажный
сверток на
проезжую
часть...
Сверток плюхнулся,
крякнув, на
асфальт. –
Почему такой
тяжелый? –
изумилась
Подруга.
Подошла,
всмотрелась:
в грязных,
уже
полуразмокших
под
моросившим
дождем
газетах был
завернут
котенок. Напуганный
со
полусмерти,
он был не в
состоянии ни
двигаться, ни
мяукать. Неся
его в родительский
дом, Подруга
слышала
только, как
колотится
котишкино
сердчишко.
Поставив
перед ним
блюдечко с
молоком, она
пошла за
чем–то в
кухню.
Вернувшись,
обомлела:
котенок к
молоку так и
не
притронулся;
из глаз у
него
катились
огромные
слезы... Пушок
так никогда
от шока и не
оправился:
вырос в почти
безгласного
огромного
серебристого
сибиряка, еле
снисходившего
к кормящим
его людям и
не
переносящего
никаких попыток
к сближению...
Да вот
только, когда
у отца
начинались
эти дикие
боли, Пушок
подсаживался
к нему – все
лизал то
руки, то лоб...
Что
в Москве, да и
не только в
Москве
ожидает
брошенных
животных,
известно всем...
Но вот
интересно, а
что ожидает
тех, кто их
бросил?
Невинно
убиенные
сами не
мстят, а
все–таки...
Напоследок
Прежний
Спутник
Жизни пообещал
Подруге: –
Учти, ты в
Зоне! И
вообще: ты
теперь –
легкая добыча!
События,
между тем,
развивались
своим чередом.
Поохав–поахав
вначале,
разнеся сенсацию
по Союзу и
доведя ею до
заикания
всех подвернувшихся
под руку
комопизторов–музыкоедов,
Альбина с
Леликом
бросились к
Папе–Карле–Совавангарда:
как теперь
быть с уже бывшим
Спутником
Жизни Подруги?
– Не горячитесь,–
прозвучал
мудрый совет,–
он человек
полезный, и
вообще: нам
свои люди в
Комитете ох
как нужны!
Во
время
очередной
встречи
Альбина как
всегда
лениво–рассудительно
проблеяла:
– А
стоит ли тебе
разводиться?
Теперь мы в
курсе. Будешь
просто вовремя
сообщать нам,
что он там
поделывает,
встречается
ли с кем в
Комитете и
вообще...
–
Это что же
получается:
он стучит на
вас и на меня,
а я вам на
него, так?
– Ну,
решай сама –
дело твое.
(Из дневника
Друга)
Курил
в перерыве у
окна и
наблюдал
умилительную
детскую
сценку: перед
памятником
Педи пьяненький
Стервятник–Морской–Свин
играл в пятнашки
с
Папой–Карлой–Совавангарда:
пошатываясь,
ловил его,
все пытался
заключить в
объятия.
Поймал – тот,
впрочем, не
очень–то уворачивался,
и тут
началось:
заливаясь
младенческим
смехом,
Стервятник–Морской–Свин
и козу ему
делал, и
щекотал, и в
щечку чмокал.
Жаль, не
доглядел до
конца:
посреди
ладушек–ладушек
звонок
прозвенел...
И
пошли–потянулись
будни «легкой
добычи»: откуда–то
вынырнул Форкорн.
Объяснил, какая
она недотепа:
– И чего ты
распинаешься
со своими вступительными
словами к
концертам? Тебе
ведь за это
даже не
платят. Мне
вот часто приходится
читать
лекции для
общества «Знание»,
так меня уже
до начала
тошнит ; я
произношу
заученный
текст, а сам
думаю,– тут он заложил
руки в
карманы брюк
и процедил с
презрением: «все
вы – идиоты, ни
хрена в
музыке не
смыслящие».
«Халтура,–
писал как–то
Учитель
Другу,– вещь славная.
Слово –
греческое.
Оно означало
в певческом
мире работу
на стороне:
то есть пиит,
постоянный, пел
на стороне. В
том числе и
голосистые
дьякона.
Халтура –
если не
ограничиваться
только ею – и в
современном
значении не
так уж
стыдна, если
при этом нет
особого
цинизма. Я
знавал вполне
почтенных
людей,
которые
любили
халтурить,–
тебя либо
слушают, впиваясь
в каждое
слово, либо
думают,
скорее бы
кончал.
Вполне
радостно
халтурил
Друг Корифея
В. В. Лихорецкий.
Однажды он
выступал
перед
каким–то фильмом
в Доме кино.
Это была
чудовищная
импровизация,
под конец он
сошел с
трибуны, стал
расхаживать
по залу, садился
на барьер и
проч. И всем
это нравилось.
Я был с ним
знаком
мельком, но
меня он не раз
поражал
своей
сверхестественной
осведомленностью.
Как–то я шел с
ним по улице.
Что–то
заговорили о
барокко – и он
стал на память
цитировать
немецких
поэтов, начиная
с Грифиуса.
Даже я
обалдел...»
Прочтя
лекцию о том,
как надо
жить, Форкорн
полез
приставать к
Подруге.
Зажмурившись,
она хлопнула
его по лицу –
впервые в жизни
дала
пощечину. Тот
очень
изумился и,
уходя,
заметил: «Смотри,
пожалеешь»...
Через два дня
Подруга
получила
письмо: Форкорн
объяснял,
внятно и
терпеливо,
какая она неблагодарная:
он по просьбе
ее Спутника
Жизни проявил
к ней
внимание,
выкроил
время,
навестил, а
она это не
оценила.
Заканчивалось
письмо требованием:
сжечь и
никому не
показывать.
Примерно
через неделю
последовал
звонок:
– А
ты его
сожгла? –
Сожгла. –
Никому не
показывала?–
Никому.– Вот и
ладненько. Но
ты все–таки
подумай о
том, что я
написал: тебе
же лучше
будет!
Неожиданно
объявился и Жабо-Крыс.
«Согласись,–
читала
Подруга,– что
избранная
мною форма
шпионажа
была чрезвычайно
искуссной.
(и как это он
вступительный
экзамен по
русскому
языку сдал? –
недоумевала
Подруга.– Да о чем
это я: он же из
Само-Лучше-Особых).
За отчетный
период я
звонил тебе
не более 3х
раз. Твои
почти маниакальные
идеи
свидетельствуют
о действительно
неблагополучном
состоянии
твоего
здоровья (я
подозреваю
две мании –
величия и приследования».
Подруга
читать
дальше
письмо не
стала, но «две
мании»
почему–то не
выходили из
головы, отзываясь
тошнотой...
Серебряною
ниткою
все
окна тонко
вышиты,
в
одном лишь
прорубь
мается –
клубку
настал конец.
Весной
богульник
дымчатый
обугленными
спичками,
–
Ах, бузина,–
все тянется,
смородина,
чебрец!
Болезнь
угаром
уксусным,
насмешливою
мухою
жужжит
у переносицы,
цепляясь
за виски.
А
дом наполнен
слухами,
в
друзьях все
зависть
куксится,
–
Ах, медуница,–
косятся,
подснежники,
вьюнки!
Хотите
не разлуки
вы,
не
легкости
моцартовой –
обид
чужих,
постылых драм
чураться
в плеске дней.
Но
я гадальной
картою
обманчивой
научена:
–
Ах, бузина, – не
верю вам! –
черемуха,
шалфей.
(Из дневника
Друга)
Расследуя
историю
Бесов, я
раскопал
средневековое
предание.
Речь в нем
идет о поклонении
Дьяволу:
принося обет,
скрепляемый
кровью, члены
секты
отрекались
от всех
чувств, и
первым делом
– от любви.
Пересказав
Маргарите
эту легенду,
я услышал от
нее: –
Интересно, а
как узнавали
друг друга
члены этой
секты? Были
ли у них
тайные знаки?
Хотя не
обязательно...
В последнее
время мне все
чаще кажется,
что имя им и
впрямь
легион: целая
каста Бесов,
Людей–из–Подполья,
пожираемых
комплексами
и
бесплодными
вожделениями.
Замечал ли
ты, какие
пустые глаза
у Бесов
Террариума?
стеклянные,
застывшие, а
присмотреться
– и глаз–то нет:
одни
глазницы...
Отрекшись
от любви,
Бесы
отреклись и
от ее радостей.
Им не дано
достичь
экстаза – что
за танталовы
муки, если
вдуматься:
похоть, непрерывно
усиливающийся
голод плоти,
который остается
неутоленным,
поиски все
более острых
ощущений –
терзаний,
извращений,
пыток... Кошмар,
не снившийся
Босху!
(Окончание
см. здесь: http://www.anticompromat.org/raznoe/lobanova4.htm)